<<
>>

Понимание и значение

Я не знаю, строго говоря, существует ли объект моего познания сам по себе, но я знаю, что он существует как объект моего познания: мое сознание — это всегда сознание чего-нибудь.

Я не нуждаюсь в онтологическом постулате, чтобы знать: каждую секунду я себя испытываю в качестве познающего, и этого мне достаточно, чтобы подтвердить свои размышления о познании.

Познание прежде всего чувственно; философии не понадобилось дожидаться Канта, чтобы заявить, что любое познание начинается с опыта, с помощью потока впечатлений, которые

592

Метафизика

были описаны классической психологией. Также факт, что впечатления относятся ко мне, смутные, изменчивые, часто наделенные эмоциональностью (приятной или неприятной); и, наконец, гештальтские теории показали, что мое физиологическое строение таково, что простейшие впечатления, называвшиеся психологами конца XIX в. «ощущениями», представляют собой самые общие впечатления, в которых восприятие целого предшествует восприятию частного. Первое утверждение познания — классификация этих впечатлений, сравнение и их определение. Сразу оговоримся: мы не переходим на позиции психологистов (психологизм — это тенденция к сведению основ философии и, в частности, логики, к психологии; ему дал четкое определение Дж.Ст. Милль в полемике с У. Гамильтоном: «Логика... полностью обязана психологии всей своей теоретической базой, и она позаимствовала у психологии такое количество элементов, какое необходимо, чтобы заложить основы своего мастерства»). Однако это не запрещает нам позаимствовать примеры у психологии познания, отведя им иллюстративную, а не поясняющую роль. Итак, приведем пример: маленький ребенок, указывая на предмет, спрашивает (или дает нам понять, что он хочет знать): «Что это?» — и мы ему отвечаем: «Это луна», и факт того, что она была названа, сообщает ребенку его первое знание об объекте; он может сказать: «Я знаю, что такое луна».

И вечером, когда Солнце находится достаточно низко над горизонтом и не светит слишком ярко, он, возможно, скажет, указывая на него: «Это еще одна луна»; мы ему тогда объясним, что есть только одна Луна (и мы пишем это слово с заглавной буквы: в нашем разговоре с ребенком значение заглавной буквы будет передано интонацией) и что предмет, на который он указывает сейчас, называется Солнце, и т. п.

Покидая детство, любой человек обладает лингвистическим знанием мира из своего чувственного опыта. Язык, который к тому же он освоил, расширяет это знание за пределы чувственного опыта; он может описать свои чувства («Я люблю папу, маму»), восприятие отношений, которые он испытал или которым его обучили («Луна дальше, чем моя рука, но ближе, чем Солнце»). Кто в своей жизни не встречал учителя, открывшего ему трудности чувственного познания! Учитель может действовать непосредственно, обучая лично, как Сократ, заставлявший своих учеников ясно видеть апории вульгарного познания, или

593

Роже Каротини

опосредованно, через свои произведения, как приобщающий вас к сомнению Декарт или Гуссерль — к эпохе, или опять, как Юм, пробуждавший Канта от его догматического сна. Но кто обучил этих наставников? Младенцем Сократ сосал палец, как все малыши, и, наверное, хотел поймать Луну, как любой ребенок: так откуда к нему пришло философское вдохновение? Несомненно, от других учителей, а тем — от других и так далее, до бесконечности. Но есть ли начало у этой великолепной генеалогии? Существовал ли первый философ, как, по мнению многих религий, был первый человек? Эти вопросы нам кажутся не слишком серьезными. Право, так ли важна причина, по которой мы уходим от психологического осознания действительности к трансцендентальному ее осознанию! В чем бы эта причина ни состояла — во вдохновении или в природе вещей, важнее всего тот факт, что человек «знает» (кстати, почему «он это знает»?), что его средства несовершенны, скажем, само действие измерения несовершенно, и любое измерение содержит поправку на возможную ошибку.

Соответственно он принимает меры предосторожности, определив эту поправку и помещая себя в наиболее неблагоприятные условия, и он доходит до более критического условия задачи, например, «Бревно длиной в х сантиметров, плюс-минус 1 миллиметр» — это все равно что сказать, что бревно имеет длину, заключенную между х — 0,1 и х + 0,1 сантиметрами: таким измерением длины я приблизительно «понял», что такое длина бревна. Картина действительности, которую мне дает отображение научного наблюдения, имеет более логичный вид, чем картина, которую я рисую согласно моему восприятию, но она столь же несовершенна.

На более высоком уровне, чем предыдущий, наука стремится понять реальность, создавая систему понятий (понятия силы, ускорения, количества электричества и т. д.), представленную в виде символов (векторов, действительных чисел, матриц), с помощью которых можно производить расчеты. Язык, дающий мне изображение действительности, — это логико-математический язык, о котором мы уже говорили. Витгенштейн так и представляет науку в «Трактате»: она нам говорит то, что показано, и то, что она не может сказать, она должна скрыть (сказать = высказать предложения в формальной логико-математической системе).

594

Метафизика

595

Философская проблема познания, что касается понимания мира, относится именно к этому несказанному и значащей силе языка того, что сказано.

* * *

Не так много решений этой проблемы: либо мир таков, каким я его представляю, поскольку это само собой разумеется (отношение наивного реализма и дуализма, который больше не задается этим вопросом), либо мир в себе непознаваем, и тогда мое познание феноменально (кантианство), либо все происходит в моем сознании, которое является только точкой зрения Абсолютной Идеи, и мир сводится к моменту развития Абсолютной Идеи (гегельянство) либо просто к моему представлению (Шопенгауэр). Мы уже не раз говорили, что разделить эти точки зрения можно только произвольно в зависимости от своего темперамента и культурной среды; философия же должна ограничиваться описанием всевозможных отношений, которые мы назовем значимыми поступками.

Проблема усложняется существованием науки и ее блестящими достижениями, заставляющими отказаться от любого объяснения, которое не подтверждается наукой.

Вот почему нам приходится отказаться от кантианства. Мы помним позицию Канта: любое познание содержит формы априори (пространственные и временные границы для чувственного познания, категории рассудка для рационального познания); эти формы, независимые от опыта и предшествующие ему, вносят синтетические связи в познаваемый объект, в результате чего человеческий разум способен высказать априорно синтетические суждения, согласованное единство которых составляет науку. Но если формы априори принадлежат субъекту, то сознание феноменально: я не могу применить категории рассудка к вещи-в-себе, так как это придаст относительность абсолютному, что приведет к тому, что абсолютное перестанет быть ве-щью-в-себе. И Кант, разбуженный было Юмом, может опять заснуть праведным сном критицизма: он полагает, что метафизически обосновал возможность и доказательность математики и естественных наук. Однако ничего этого не было. Кант имел дело не со всей математикой, а только с математикой своего времени; его теория времени и пространства не подтверждает

Роже Каротини

ни неевклидову геометрию, ни теорию бесконечных единств, ни теорию пространства — времени Эйнштейна. Философия Канта соответствует только физике Ньютона; но его таблица категорий не содержит и не может содержать категории современной физики (индетерминизм, теорию непрерывности, теорию вероятности). Кант только упорядоченно перенес в философские термины понятия, царившие в науке в конце XVIII в. и полученные им в университете; он подтвердил современный ему способ понимания мира, и — что опасно для последующей человеческой истории — он затормозил познание, настаивая на том, что феномен есть непременно то, каким его делают категории, и что в этом состоит наука. Система понятий, список которых был установлен раз и навсегда, упускает все богатство жизни в ее разнообразии и возможную эволюцию познающего мир отношения. Действительность Канта напоминает бесформенное тесто, которое раскатывается во времени и пространстве, а категории — это что-то вроде вафельницы, штампующей из этого теста все одну и ту же вафлю.

Неопозитивисты Венского кружка восприняли «Трактат» Витгенштейна как по смыслу близкий к кантианству.

Первая теория Витгенштейна (а их у него было две) дает к этому основания — она была критической, но, в отличие от Канта, он выбрал отправным пунктом своих размышлений язык. Полагая, что язык и мир имеют общую логическую форму, Витгенштейн делал вывод о существовании единственно возможной науки о действительности, которую выразил бы совершенный язык, простые предложения которого (скажем — «атомарные предложения» Рассела, «протокольные предложения» Маха и позитивистов) — это логические картины мира: логические отношения между элементами предложения отражают отношения между элементами мира. Первое впечатление, которое возникает от прочтения «Трактата», — это то, что картина, которая должна отражать действительность, единственна (как «вафля» Канта), если аксиоматические основы языка («протокольные предложения» позитивистов) правильно подобраны. И когда Витгенштейн заявляет, что связь между логическим языком и Вселенной невыразима, неописуема, и это так, потому что это так; когда он проводит четкую границу между «тем, что можно сказать», и «тем, что невозможно сказать», то, кажется, он согласен с любезным сердцу позитивиста девизом: «Тишина, ме

596

Метафизика

597

тафизики!» Впрочем, говоря об основных движениях мысли между 1890-м и 1920 г., нельзя не вспомнить, что внимание к проблеме основ и начал любого познания приобрело форму настоящей интеллектуальной одержимости: словами «Основы» и «Начала» пестрят заглавия чуть ли не всех важных изданий (Фреге — «Основы арифметики» в 1884 г., «Основные законы арифметики» в 1893—1903 гг.; Дж.Э. Мур — «Principia Ethica» в 1903 г.; Рассел — «Principia Mathematica», 1910—1913 гг. (Рассел и Мур впоследствии были тесно связаны с Витгенштейном, приход в Кембридж которого оба приветствовали; Витгенштейн сменил Мура на посту профессора философии в 1939 г.); Гильберт — («Основы геометрии», 1899 г.). Тем временем французский спиритуализм ищет «непосредственные данные» сознания (Бергсон, 1889 г.). В области искусства также верят в важность фундаментальных теорий; вот-вот появится форма «манифестов», резюмирующих в простых предложениях заявления поэзии, живописи, архитектуры.

И все же среди этого слаженного хора слышен негромкий голос, звучащий диссонансом.

В афоризме 6.53 «Трактата» Витгенштейн говорит в условном наклонении, как бы оставляя обсуждение открытым: «Правильным методом философии был бы (курсив мой. — Р.К.) следующий: не говорить ничего, кроме того, что может само сказать за себя, то есть кроме предложений естественных наук...» До этого он выражал некоторый скептицизм по поводу абсолютной ценности науки:

«В основании любого современного мировоззрения лежит иллюзия, что то, что называют законами природы, является объяснением природных явлений» («Трактат», 6.371).

Эта тема станет основной в размышлениях Витгенштейна после 1930 г.; она прослеживается во всех его «Записях», в его лекциях и беседах, в «Философских исследованиях» (опубликованных посмертно, в 1953 г.), в «Философской грамматике» (изданной в 1969 г.), вплоть до последних записей, получивших название «О достоверности» и вышедших в свет в 1969 г. (последняя из этих записей датирована 27 апреля 1951 г.; Витгенштейн умер через два дня). Настоящая задача состоит не в том, чтобы конструировать идеальный обозначающий язык, тщательно подбирая простые предложения и совершенствуя формализм рассуждений; правильный вопрос тот, который задал

Роже Каротини

Кант (и не смог на него ответить): «Как возможен значимый язык?» Впрочем, Витгенштейн не столько хотел решить этот вопрос, сколько внести в него ясность, изучая лингвистические отношения, которые он называет языковыми играми; и он покажет, что нет единой лингвистической картины мира, но есть множество возможных отображений. Цель философии не создавать лучшее средство познания мира, а проанализировать правила языковых игр и форм жизни (ЕеЬешгогте), которые придают смысл играм. Проблемы познания и эпистемологии уступают место естественной истории человека, лингвистической антропологии в широком смысле, в соответствии с которой осуществляется девиз Сократа «Познай самого себя», что ограничивает познание рамками понимания самого себя.

Сведя теорию познания к анализу языковых игр, как обычного разговорного, так и научного языка вообще и формалистических языков логики, и отрицая как философское суеверие идею единого языка, который бы отчитывался за все языки, Витгенштейн показывает, в каком смысле необходимо понимать заключение «Трактата», заставляя нас молчать о невыразимом. Есть логика мира, но эту логику мы не можем выразить посредством предложений; она может проявиться только в использовании языка, она не может быть сказанной. Это отношение находится в связи с этическим видением познания: ему не особенно нужно знать, ложно или истинно предложение, и найти метод, чтобы оценить правду под углом истинного значения, а важно знать, имеем ли мы право высказать такое предложение (не принимая во внимание его истинность или ложность).

<< | >>
Источник: Каратини Р. Введение в философию. — М.: Изд-во Эксмо, 2003. — 736 с. 2003

Еще по теме Понимание и значение:

  1. Глава X О разграничении и определении значений слова «закон» и о наиболее соответствующем его истинному смыслу значении, которого мы склонны придерживаться
  2. Понимание текста
  3. Философское понимание культуры
  4. 2. Проблема понимания и категория «социального действия»
  5. 5. Материалистическое понимание истории
  6. А. А. Смирнов РОЛЬ ПОНИМАНИЯ В ЗАПОМИНАНИИ
  7. Глава XI Теория заражения. Жизненное значение искусства. Социальное значение искусства. т. Критика искусства. Искусство и педагогика. Искусство и жизнь Искусство будущего.
  8. Понимание межэтнического конфликта
  9. 5.7.1 Понимание как восприятие
  10. Грядущее понимание
  11. Рассвет понимания
  12. ПОНИМАНИЕ ТИПА ЛИЧНОСТИ
  13. «СИЛЬНОЕ» И «СЛАБОЕ» ПОНИМАНИЯ «ИДЕНТИЧНОСТИ»
  14. 3. Философская социология. Концепция понимания
  15. Понимание рынка