<<
>>

НРАВСТВЕННЫЕ НАЧАЛА АНАРХИЗМА

1 История человеческой мысли напоминает собой колебания маятника, и колебания эти длятся уже целые века. После долгого периода сна наступает момент пробуждения. Тогда мысль освобождается от цепей, которыми тщательно опутывали ее все заинтересованные стороны — правительство, церковь, закон, и разбивает их.
Она подвергает строгой критике все то, чему ее учили, и обнажает пустоту религиозных, политических, юридических и социальных предрассудков — на лоне которых она прозябала. Она направляет свои поиски по неведомым путям, обогащает наши познания неожиданными открытиями, создает новые науки. Но скоро закоренелые враги идеи — правительство, закон и религия — оправляются от поражения. Мало-помалу они стягивают свои рассеянные силы, они освобождают свои верования и законы, приспособляя их к новым потребностям. Пользуясь рабской покорностью (характера и мысли), которую они сами культивировали, пользуясь кратковременной дезорганизацией общества, эксплуатируя стремление к покою одних, жажду богатства других и обманутые надежды третьих — эти обманутые надежды в особенности они понемногу снова принимаются за свою задачу и захватывают сначала в свои руки дело воспитания в лице ребенка. Ум ребенка так еще слаб, его так легко покорить действием страха. К этому-то они и прибегают. Они делают его боязливым, а потом говорят ему о муках ада, развертывают перед ним картину страданий души. А минуту спустя они будут говорить ему об ужасах Революции, они будут эксплуатировать частные случаи крайности революционеров, чтобы сделать ребенка «другом порядка». Духовное лицо будет приучать его к идее законности для того, чтобы дитя легче повиновалось тому, что оно назовет божественным законом, а адвокат будет говорить ему о божественном законе для того, чтобы ребенок легче повиновался гражданским законам. И таким образом идеи грядущего поколения усвоят этот религиозный отпечаток, этот отпечаток абсолютизма и рабства мысли в одно и то же время, так как абсолютизм и рабство всегда идут рука об руку в силу привычки к покорности, которую они имели достаточно случаев изучить у своих современников.
В эти периоды сна вопросы морали редко подвергаются обсуждению. Они подменяются религиозными обычаями и юридическим лицемерием. Критика отсутствует; все отдаются силе привычки и индифферентизму. Установленный кодекс морали не воздвигает ни за, ни против себя страстных адептов. Всякий старается, по мере сил, согласовать, во внешнем, свои поступки с тем, что он якобы исповедует. И нравственный уровень общества все более и более понижается. Так мы приходим к этике римлян времен упадка, к этике старого режима, к морали, характеризующей конец буржуазного режима. Все, что в человеке было доброго, возвышенного, великодушного и независимого, мало-помалу притупляется и покрывается ржавчиной, подобно долго остававшемуся без употребления ножу. Ложь становится добродетелью, пошлость — обязанностью. Приобретать богатства, ловить минуты наслаждения, расточать сокровища ума, чувства и энергии как попало — вот что становится лозунгом достаточных классов, так же как и большинства бедняков, которые видят свой идеал в том, чтобы казаться буржуа. Тогда растление правящего класса — судей, духовенства и более или менее зажиточных классов становится до того возмутительным, что является толчком к началу обратного колебания маятника. Молодежь мало-помалу эмансипируется и выбрасывает за борт все предрассудки, снова начинает говорить критика, просыпается мысль, сначала в единичных личностях, и — незаметно пробуждение охватывает массу. Происходит напор. Вспыхивает революция. И каждый раз на сцену возвращаются вопросы этики: «Почему я должен следовать принципам этой лицемерной морали?», возникает вопрос в освободившемся от религиозного ужаса мозгу. «Почему какая бы то ни было мораль должна являться обязательной?» Тогда появляются попытки отдать себе отчет в этом нравственном чувстве, с которым сталкиваешься на каждом шагу, не умея объяснить себе его природу, и объяснение которому будет найдено только тогда, когда его перестанут считать привилегией человеческой натуры, а снизойдут к животным, растениям, скалам для того, чтобы понять его сущность.
Тем не менее продолжаются попытки найти объяснение вопроса, которое согласовалось бы с данными современной науки. Нужно ли оговариваться? Чем больше подкапываются основы обиходной морали или, правильнее, заменяющего ее лицемерия, — тем более повышается нравственный уровень общества. Как раз в эти-то периоды, именно тогда, когда моральное чувство критикуется и отрицается вовсе, тогда-то оно и делает самые быстрые успехи в своем развитии; тогда-то оно возвышается, растет, совершенствуется. зоологии в его время. Всем известна энергичная критика идей нравственности, которую внесли шотландские философы и энциклопедисты. Известны анархисты 1793 г., и все знают, на чьей стороне сказывается наиболее высокоразвитое чувство нравственности — у законоведов, патриотов и якобинцев, которые воспевали принцип принудительности и моральную санкцию Верховного Существа, или — у ате- истов-гербертистов, которые, подобно Гюйо, отрицали и принудительность и санкцию морали. * * * «Почему я обязан быть нравственным?» — вот вопрос, который поставили себе рационалисты XII века, философы XVI, мыслители и революционеры XVIII века. Позже к этому вопросу снова возвращаются английские утилитаристы (Бентам и Милль), немецкие материалисты, как Бюхнер, русские нигилисты 60—70 гг., молодой основатель этики анархизма (науки об общественной нравственности) Гюйо, к несчастью, слишком рано умерший. Вот этот-то вопрос и ставят себе в данный момент молодые французские анархисты. * * * И в самом деле, почему? Тридцать лет тому назад этим вопросом увлекалась русская молодежь. «Я поступаю безнравственно в данном случае, — говорит юный нигилист своему другу, иллюстрируя первым подвернувшимся фактом волнующие его мысли, — я окажусь безнравственным, но почему мне и не поступить безнравственно? Не потому ли, что этого требует Библия? Но ведь Библия — собрание вавилонских и иудейских преданий, не более. Это традиции, составленные подобно сборнику песен Гомера, песен басков или монгольских легенд! Разве я должен возвратиться к умственному уровню полуварвар- ских народов Востока? Неужели я окажусь безнравственным, потому что Кант говорит мне окатегорическом императиве,о таинственном велении, которое зарождается в глубине моего «я» и повелевает быть нравственным? Но почему же этот «категорический императив» имеет более права на мои поступки, чем другой императив, который от времени до времени повелевает мне напиться пьяным? Все дело в одном слове.
Только одно слово! Разве это не совершенно то же, что Провидение или Рок — слова, выдуманные для того, чтобы скрыть наше невежество! Или я обязан быть нравственным для того, чтобы доставить удовольствие Бентаму, который хочет меня уверить, что я буду счастливее, если утону сам, спасая прохожего, упавшего в реку, чем если буду смотреть, как он тонет? Или еще потому, что я получил то, а не другое воспитание? Потому, что нравственность мне преподавала моя мать? Но в таком случае разве я не должен также падать ниц перед всякой картиной, изображающей Христа или Мадонну, уважать короля или императора, кланяться судье, которого считаю мошенником, — и все это только потому, что моя мать, все наши матери — очень добрые, но очень невежественные, научили нас целой куче глупостей? «Все это — такие же предрассудки, как и все остальные, и я буду работать над тем, чтобы от них отделаться. Если мне противно быть безнравственным, я употребляю над собою усилие, чтобы сделаться таковым, как и в юности старался не бояться темноты, кладбища, привидений и мертвецов, к которым мне внушали страх. Я сделаю это, чтобы сломать оружие, которым пользуется религия, сделаю это, наконец, хотя бы для того, чтобы протестовать против лицемерия, которое нам навязывают во имя одного слова, именем которого окрестили нравственность». своих отцов и предав пламени все системы нравственности, выработала в своих недрах зародыш нравственного поведения, который был бесконечно возвышеннее всего того, что практиковали их отцы под опекой Евангелия, «совести», «категорического императива» или «разумно понятой пользы» утилитарной школы. Но прежде чем ответить на вопрос: «Почему я должен быть нравственным?» — посмотрим, однако, правильно ли поставлен самый вопрос, проанализируем мотивы человеческих поступков. 2 Когда наши предки хотели дать себе отчет в том, какой импульс заставляет человека поступить так или иначе, они приходили к этому выводу очень просто. Еще до сих пор сохранились католические иконы, изображающие способ, которым они объяснили себе это.
Идет человек по полю, совершенно не замечая того, что на левом его плече сидит черт, а на правом — ангел. Дьявол толкает его на то, чтобы сотворить зло, а ангел пытается удержать его от этого. Если ангел одержит верх и человек останется добродетельным, его подхватывают три другие ангела и уносят на небо. Так все объясняется как по писаному. Наши старые няньки, очень хорошо осведомленные на этот счет, скажут вам, что никогда не следует укладывать ребенка в постель, не расстегнув ему ворота рубахи. У самого основания шеи надо оставить открытым тепленькое местечко, где мог бы приютиться ангел-хранитель. В противном случае дьявол будет мучить ребенка даже во сне. Эти наивные рассуждения исчезают. Но хотя старые термины перестают существовать, сущность все-таки остается одна и та же. Просвещенная порода не верит более в черта, но так как ее идеи не разумнее верований наших старых нянек, она лицемерно прикрывает черта и ангела схоластической болтовней, которую почтили названием философии. Вместо «черта» теперь говорят «плоть страсти». «Ангел» заменяется словами «совесть» или «душа», — «отражение мысли Бога- творца» или «великого зодчего», как говорят франк-масоны. Но поступки людей по-прежнему изображаются как результат борьбы двух враждебных элементов. И все-таки человек продолжает считаться добродетельным постольку, поскольку один из этих элементов — душа или совесть — одержит большее количество побед над другим — плотью или страстями. Не трудно понять изумление наших дедушек, когда английские философы, а позже энциклопедисты, стали уверять, вопреки этим примитивным концепциям, что черту и ангелу нет решительно никакого дела до человеческих поступков, что все поступки человека, хорошие и дурные, полезные и вредные, проистекают только из одного мотива: стремления к наслаждению. Вся религиозная братия и многочисленное племя фарисеев, в особенности, завопили о безнравственности. Всякие поношения посыпались на мыслителей, которых предали анафеме. И когда, несколько позднее, уже в течение нынешнего века, к тем же идеям вернулись Бентам, Джон Стюарт Милль, Чернышевский и многие другие, когда эти мыслители стали утверждать и доказывать, что Эгоизм, или стремление к наслаждению, является единственным мотивом всех наших поступков, проклятия возобновились с удвоенной силой.
Сочинения их были встречены молчаливым заговором, к их авторам отнеслись, как к невеждам. му до самоотречения, что им руководит чувство, не имеющее ничего общего с эгоизмом. А между тем, достаточно немножко поразмыслить, чтобы тотчас сделалось ясным, что, несмотря на то, что оба эти поступка совершенно различны по своим результатам для человека, мотивом их является одно и то же, а именно стремление к наслаждению. Если бы человек, отдающий свою последнюю рубашку, не находил наслаждения в этом поступке, он не совершил бы его. Он отнял бы хлеб у ребенка, если бы это доставляло ему удовольствие, но это ему претит, ему доставляет наслаждение отдавать, и он на самом деле отдает. Если бы не существовало опасности смешения понятий при употреблении в новом смысле слов, уже имеющих определенное значение, можно было бы сказать, что импульсом поступков и того и другого человека был их эгоизм. Некоторые так и выражались на самом деле для того, чтобы придать более выпуклости мысли, точнее формулировать идею, выражая ее в такой форме, которая поражает воображение и в одно и то же время уничтожает легенду, утверждающую, что каждым из приведенных выше поступков руководили два различные мотива. Мотив был один и тот же — стремление к наслаждению или, что совершенно то же, желание избегнуть страдания. Возьмите отъявленного негодяя; какого-нибудь Тьера, который избивает тридцать пять тысяч парижан, возьмите убийцу, который вырезает целую семью, чтобы погрязнуть в разврате. Они делают это потому, что в данный момент жажда славы или денег берет у них верх над всеми другими стремлениями. Чувство жалости, даже сострадание совершенно заглушаются в этот момент иными чувствами, иною жаждою. Они поступают почти как автоматы, чтобы удовлетворить одной из потребностей своей природы. Или, оставляя в стороне сильные страсти, возьмите дрянненькую натуришку — человека, который надувает своих друзей, лжет на каждом шагу то с целью выманить денег на кружку пива, то просто из хвастовства или хитрости. Возьмите буржуа, который по грошам обворовывает своих рабочих для того, чтобы купить бриллианты жене или любовнице. Возьмите любого мелкого плута: ведь и этот тоже повинуется только своей склонности, он стремится к удовлетворению потребности, он стремится избегнуть того, что причиняет ему страдание. Чувствуется некоторого рода неловкость при сравнении этого мелкого плута с тем героем, который приносит в жертву целиком всю свою жизнь для освобождения угнетенных и всходит на эшафот, подобно русским нигилистам; до того привлекательным является одно и — отвратительным другое. А между тем, если бы обратились к этому мученику — к женщине, которой сейчас предстоит виселица, даже в ту минуту, когда она готова взойти на эшафот, она скажет вам, что не согласна отдать в обмен ни свою жизнь, жизнь затравленного зверя, ни даже свою смерть за жизнь того мелкого мошенника, который живет на украденные гроши рабочих. Она находит в своей жизни, в борьбе со всесильными чудовищами наивысшее для себя наслаждение. Все то, что выходит из рамок этой борьбы, местные радости и горести буржуазного существования, кажутся ей такими скудными и жалкими: «Вы не живете, а прозябаете, — ответит она вам. —Я же жила!» Само собой, мы говорим о преднамеренных, сознательных поступках человека, оставляя за собой право коснуться позднее огромного количества бессознательных, почти машинальных поступков, которыми переполнена огромная часть нашей жизни. Так, в своих сознательных и разумных поступках человек руководится всегда стремлением к тому, что доставляет ему наслаждение. Один ежедневно напивается и доводит себя до состояния бессловесного животного потому, что ищет в вине того нервного возбуждения, которого недостает его нервной системе. Другой не пьет и отказывается от вина несмотря на то, что оно доставляет ему удовольствие, для того, чтобы насладиться другими радостями, которые он предпочитает вину. Но разве он не поступает совершенно так, как лакомка, который, пробежав меню парадного обеда, отказывается даже от любимого блюда для того, чтобы объесться другим, которое он предпочитает первому? Что бы ни делал человек, он всегда стремится к наслаждению или избегает страдания. Когда женщина лишает себя последнего куска хлеба для того, чтобы отдать его первому встречному, когда она снимает с себя последнее рубище для того, чтобы согреть озябшую женщину, а сама дрожит от холода на палубе судна, она делает это потому, что страдала бы неизмеримо сильнее при виде голодного и холодного, чем страдает от голода и холода сама. Она избегает страдания, острота которого знакома лишь тому, кто сам испытал его. Когда австралиец, которого приводит в пример Гюйо, изнывает при одной мысли о том, что еще не отомстил за смерть своего родича, когда он чахнет, терзаемый сознанием своей трусости, и оживает лишь тогда, когда уже совершил акт мести, он часто способен на геройский подвиг для того, чтобы отделаться от угнетающего его чувства и вновь обрести внутреннее удовлетворение, которое является высшим наслаждением. Когда толпа обезьян, при виде товарища, сраженного пулею охотника, осаждает его палатку и требует возвращения трупа, невзирая на грозное дуло ружья, когда, наконец, предводитель стаи смело входит в палатку, сначала угрожая охотнику, а затем умоляя его, и заставляет его своими жалобами возвратить труп, а вся стая с воплями уносит его в лес, обезьяны повинуются инстинкту сочувствия, который говорит громче всяких соображений о личной безопасности. Это чувство берет у них верх над всеми остальными. Самая жизнь теряет в их глазах свою прелесть до того момента, когда они убедятся наконец, что уже не в состоянии возвратить своего товарища к жизни. Это чувство становится до того гнетущим, что бедные животные рискуют всем для того, чтобы отделаться от него. Когда муравьи целыми тысячами кидаются в пылающий муравейник, подожженный этим злым животным — человеком, и погибают целыми сотнями, спасая своих личинок, они опять-таки повинуются потребности сохранения своего потомства. Они рискуют всем ради удовольствия унести с собой эти личинки, которые они растили с большею заботою, чем воспитывает своих детей любая буржуазная мать. Наконец, когда инфузория, избегая слишком знойных лучей, отправляется на поиски более умеренной температуры или растение поворачивает цветы к солнцу или сворачивает свои листья при наступлении ночи, — все эти существа опять-таки повинуются потребности избежать страдания и стремятся к наслаждению: муравей точно так же, как австралиец, христианский мученик, как и мученик — анархист. * * * Стремиться к наслаждению, избегать страдания — это универсальный фактор (некоторые сказали бы — з а к о н) органической жизни мира. В этом заключается самая сущность жизни. Не будь этого стремления к удовольствию, сама жизнь стала бы невозможной. Организованная материя распалась бы, и жизнь прекратилась. * * * Итак, каковы бы ни были поступки человека, какова бы ни была линия его поведения, он всегда повинуется в своих поступках велениям своей приро- д ы. Как самые отталкивающие поступки, так и безразличные и — самые привлекательные — все диктуются в равной мере потребностями индивида. Поступая так или иначе, индивид действует в зависимости от того, что предвидит наслаждение в результате своего поступка или думает избежать страдания. Это — факт вполне установленный. Вот что составляет сущность так называемой теории эгоизма. Теперь вопрос: далеко ли подвинуло нас это общее заключение? Да, конечно, подвинуло. Мы завоевали себе истину и разрушили предрассудок, лежавший в корне всех предрассудков. В этом заключении совмещается вся материалистическая философия по отношению к человеку. Но разве из него следует то заключение, которое поторопились вывести, что все человеческие поступки безразличны? Мы сейчас рассмотрим это. Мы уже видели, что все человеческие поступки (разумные, т. е. сознательные; позже мы будем говорить о бессознательных привычках) имеют общее происхождение. Поступки, которые называют добродетельными, точно так же, как и те, которые именуют порочными, величие самоотвержения также, как и мелкое плутовство, симпатичные поступки, как и отвратительные деяния, — вытекают все из одного источника. Все они созданы для удовлетворения природных потребностей человека, все — имеют цель стремиться к наслаждению и избегать страдания. Мы видели это в предыдущей главе, которая является кратким выводом из массы фактов, которые могут быть приведены в доказательство этому. Понятно, что такое объяснение вызвало протестующие вопли тех, кто оставался проникнутым религиозными принципами. В этом объяснении сверхъестественному не остается уже места; идея о бессмертии души здесь совершенно покинута. Ведь если человек в своих поступках повинуется лишь потребностям своей природы, если он является, так сказать, «сознательным автоматом», то куда девается бессмертная душа, куда девается бессмертие — последнее убежище тех, которые испытали мало радостей и слишком много страданий и мечтают о вознаграждении на том свете? Понятно, что люди, воспитанные на предрассудках, плохо верующие в столь часто обманывавшую их науку, руководствующиеся больше чувством, чем разумом, — отворачивались от того толкования, которое отнимало у них последнюю надежду. * * * Но что можно сказать о тех революционерах, которые, с начала прошлого века и до сегодняшнего дня, каждый раз, как услышат естественное объяснение человеческих поступков (теорию эгоизма, если хотите), торопятся вывести из него то самое заключение, которое делает молодой нигилист, приведенный в начале этого трактата, что сказать о тех, которые спешат с восклицаниями: «Долой нравственность!» Что сказать о тех, которые, убедившись в том, что человек поступает так или иначе только для того, чтобы удовлетворить какой-нибудь из своих природных потребностей, спешат сделать вывод, что все действия человека являются безразличными, что добра и зла не существует вовсе, что спасти ценою своей жизни утопающего или же утопить его, чтобы завладеть его часами, — безразлично, что тот и другой поступок являются актами совершенно тожественными, что мученик, умирающий на эшафоте за дело освобождения человечества, и мелкий плут, обворовывающий своих товарищей, стоят друг друга, так как и тот и другой стремится к достижению наслаждения? Если бы они прибавляли еще, что не может существовать ни хорошего, ни дурного запаха; ни благоухания розы, ни зловония вонючей камеди, потому что как то, так и другое является лишь колебанием молекул, что не существует ни приятного, ни дурного вкуса, потому что горечь хинина и сладость гуявы являются также лишь вибрациями молекул, что не существует ни красоты, ни физического безобразия, ни глупости, ни ума, потому что красота и безобразие, разум и глупость опять-таки являются результатом химических и физических колебаний, происходящих внутри клеточек организма; если бы они прибавляли все это, можно было бы сказать, что они городят чепуху, но все же руководятся логикой безумца. Но так как они ничего этого не говорят, что можно из этого вывести? * * * Наш ответ совсем прост. Мандевилль, который таким образом трактовал об этом вопросе в 1723 году в басне «О пчелах», русский нигилист 60—70 годов, любой современный парижский анархист рассуждают так, потому что, не отдавая себе сами в том отчета, они остаются погрязшими в предрассудках своего христианского воспитания. Несмотря на то, что они считают себя анархистами, материалистами и атеистами, они рассуждают совершенно так же, как отцы церкви или основатели буддизма. И в самом деле, разве эти добрые старички не говорили нам: поступок будет хорошимв том случае, если он является победою духа над плотью, он будет дурным, если плоть одержала победу над духом, он будет безразличным, если не победили ни плоть, ни дух. Это — единственный критерий для оценки хороших и дурных поступков. И вот, наши молодые друзья принялись повторять вслед за христианскими отцами и буддистами: это — единственный критерий для оценки хороших и дурных поступков. «Взгляните на животных: у них нет бессмертной души, они попросту приспособляют свои действия для удовлетворения природных потребностей; вот почему поступки животных не могут быть ни хорошими, ни дурными: они всегда безразличны и потому-то животным не уготовано ни рая, ни ада, ни награды, ни наказания». А наши друзья снова твердят припев святого Августина и святого Сакия-Муни, говоря: человек не более как животное, его действия приспособляются исключительно к удовлетворению его природных потребностей, следовательно, иу людей не может существовать хороших или дурных поступков: все они безразличны. * * * Всегда эта проклятая идея о наказании и возмездии становится поперек дороги разуму. Вечно это нелепое наследие религиозного воспитания, которое исповедуется, что поступок считается хорошим, если он вызывается сверхъестественным вдохновением, и — безразличным, когда отсутствует этот сверхъестественный мотив. Это постоянно — все тот же ангел на правом плече и дьявол — на левом, даже у тех, кто больше всех осмеивает этот предрассудок. «Изгоните черта и ангела, и тогда я уже не сумею сказать, хорош или дурен данный поступок, так как у меня нет других критериев для его оценки». Так и чувствуется присутствие попа, с его чертом и ангелом, и весь наружный лоск материалистического учения является недостаточным для того, чтобы утаить его. А что еще хуже — жив судья, расточающий удары бичей одним и награды — другим, и даже принципы анархизма оказываются недостаточными для искоренения идеи о награде и наказании. * * * Ну, а мы не хотим ни попа, ни судьи и говорим просто: «Когда вонючая камедь издает зловоние, змея жалит меня, а лжец надувает, то и растение, и животное, и человек — все трое повинуются потребностям своей природы? Пусть так! Ну, а я тоже повинуюсь своей природе: я ненавижу растение, которое издает зловоние, я ненавижу животное, которое убивает своим ядом, ненавижу человека еще более ядовитого, чем животное! И я буду поступать в строгом соответствии с этим, не справляясь ни с чертом, с которым я, между прочим, незнаком, ни с судьей, которого ненавижу гораздо больше, чем змею. Я — и все, кто разделяет мои антипатии, — мы все также повинуемся потребностям своей природы, и еще вопрос, на чьей стороне стоит разум, а следовательно, и сила». Мы сейчас займемся этим вопросом, и тогда нам станет ясно, что если святым Августинам недоставало другого основания для различения добра и зла, то в мире животных всегда существовало для этого гораздо более прочное основание. Животный мир, начиная с насекомого и кончая человеком, прекрасно понимает, что есть добро и зло, не справляясь об этом ни у Библии, ни у философии. И причина этого опять-таки кроется в потребностях их природы: в сохранении вида, а следовательно, в наибольшей сумме бытия возможного для отдельного индивида. 4 Для того, чтобы провести отличительную грань между добром и злом, ветхозаветные теологи, буддисты, христиане и мусульмане прибегали к божественному вдохновению. Они отлично понимали, что каждый человек: дикарь и цивилизованный, безграмотный и ученый, испорченный или добрый и честный человек всегда отдает себе отчет в том, поступает ли он хорошо или дурно, в особенности если поступает дурно, но, не находя объяснения этому этому факту, они усмотрели в нем божественное мгновение. Философы-метафизики говорили нам, в свою очередь, о сознании, о каком-то мистическом императиве, что, в сущности, являлось заменою одних слов другими. Но ни те, ни другие не сумели констатировать того простого и поразительного факта, что животные, живущие обществами, разбираются в понятиях «добра» и «зла» точно так же хорошо, как сам человек. Мало того: их понятия о добре и зле совершенно однородны с понятиями человека, а у отдельных представителей обособленного класса — насекомых, рыб, птиц, млекопитающих — эти понятия даже тожественны. Мыслители XVIII столетия хорошо это подметили, но с тех пор это наблюдение было позабыто, и теперь на нашу долю выпала обязанность подчеркнуть огромное значение этого факта. * * * Форель, неподражаемый исследователь нравов муравьев, доказал целою массою наблюдений и фактов, что при встрече муравья, плотно набившего медом свое брюшко, с другим муравьем, у которого желудок пуст, этот последний немедленно требует у собрата пропитания. И у этих крошечных насекомых считается обязательным, чтобы сытый муравей отрыгнул свой мед для того, чтобы им могли насытиться, в свою очередь, голодные товарищи. Справьтесь у муравьев, хорошо ли отказывать в пище остальным членам своего муравейника, когда получил уже свою долю ее. Они ответят вам своими поступками, смысл которых очевиден, и —- ответят, что это очень дурно. К такому эгоисту муравьи отнесутся гораздо суровее, чем к неприятелю чужого рода. Если бы это произошло во время битвы муравьев двух разных видов, они прекратили бы борьбу для того, чтобы преследовать эгоиста. Этот факт доказан опытами, не оставляющими никаких сомнений на этот счет. Или же спросите воробьев, живущих у вас в саду, хорошо ли не повестить все маленькое общество о том, что из вашего окна выброшено в сад несколько крошек хлеба, для того, чтобы все могли принять участие в трапезе? Спросите их, хорошо ли поступил этот воробушек, похитивший из гнезда своего соседа собранные им клочки соломы, которую подобрать не захотел дать себе труда сам грабитель? И воробьи ответят вам, что это очень дурно, дружно набросившись на вора и побивая его клювами. Спросите также сурков, хорошо ли преграждать доступ в подземные кладовые другим суркам своей колонии? И они ответят вам, что это очень дурно, отплачивая всевозможными неприятностями скупцу. Спросите, наконец, первобытного человека, чукчу, например, хорошо ли взять пищу из палатки кого-нибудь из членов рода в его отсутствие? И он ответит вам, что в том случае, если человек мог сам добыть себе пропитание, это было бы очень дурно. Но если он был утомлен, если терпел нужду, то имел право брать свое пропитание там, где находил его. Но что в таком случае он должен был оставить в палатке свою шапку, нож или хотя бы обрывок веревки, с затянутым на ней узлом, чтобы отсутствующий охотник узнал по возвращении, что его посетил товарищ, а не бродяга. Такая предосторожность избавила бы хозяина от хлопот, которых наделало бы ему предположение о пребывании вора вблизи его палатки. Можно было бы привести целые тысячи аналогичных фактов. Можно было бы исписать целые книги, чтобы показать, что понятия о добре и зле у человека и животных тожественны. * * * Ни муравей, ни птица, ни сурок, ни дикий чукча не читали ни Канта, ни святых отцов, ни даже Моисея. И однако, у них у всех представления о борьбе и зле одинаковы. И если вы чуточку поразмыслите о том, что лежит в основании этого понятия, вам тотчас же станет ясно, что хорошим и у муравьев, и у сурков, и у христианских или атеистических моралистов считается то, что полезно для сохранения рода, а дурным то, что вредит этому. Не то, что полезно или вредно отдельному индивиду, как утверждали это Бентам или Милль, а то, что полезно или вредно целому виду. Таким образом, идея добра и зла не имеет ничего общего с религией или мистическим сознанием; она является естественной потребностью животной расы. И когда основатели религий, философы и моралисты, говорят нам о божественной и метафизической сущности, они только пережевывают то, что практикуется каждым муравьем, каждым воробьем в своем маленьком обществе: «полезно ли это обществу? В таком случае это хорошо». «Вредно ли это обществу? В таком случае это д у р н о». * * * Эта идея, может быть, ограниченная у низших животных, постепенно расширяется на высших ступенях животного царства, но сущность ее остается все же одной и той же. У муравья она не выходит из пределов муравейника. Все обычаи солидарности, все правила общежития прилагаются единственно и отдельным особям своего муравейника. Необходимо оделять пищею из своего зоба членов собственного муравейника, но остальных — ни в коем случае. Слияние двух муравейников в одну общую семью может произойти только в исключительных случаях, когда, например, бедствие грозит им обоим. Точно так же воробьи Люксембургского сада, проявив в отношении друг друга поразительную солидарность, вступили бы в ожесточенную битву с воробьями Монжского сквера, если бы этот последний осмелился залететь в Люксембургский сад. Чукча будет рассматривать другого чукчу чуждого рода как человека, к которому неприменимы обычаи его племени. Ему разрешается даже продавать предметы (продавать всегда означает более или менее обкрадывать покупателя: кто-нибудь из двух всегда оказывается обманутым: продавец или покупатель), тогда как было бы преступлением продавать что-нибудь члену своего рода: им дают, никогда не считаясь с ними. И цивилизованный человек, уразумев наконец тесную связь, которая существует между ним и последним из папуасов, связь, легко ускользающая на первый взгляд, распространит свои принципы солидарности на весь род человеческий и даже — на семейство животных. Идея растет, но сущность ее остается всегда одной и той же. С другой стороны, понятия о добре и зле меняются в зависимости от степени интеллигентности и рассеяния круга знаний. Эти понятия не имеют характера непреложности. Первобытный человек мог находить, что очень хорошо, т. е. полезно для племени, поедать своих престарелых родителей, когда они становятся бременем (в сущности очень тяжелым) для общины. Он находит, что хорошо, т. е. опять- таки полезно для общины, избивать новорожденных младенцев, оставляя только по двое или по трое на каждую семью, чтоб матери имели возможность кормить их грудью до трехлетнего возраста и вволю их пестовать. Теперь появились новые идеи, да и средства существования стали уже не теми, какими были в каменном веке. Цивилизованный человек находится в других условиях по сравнению с семьей дикаря, которому приходилось выбирать из двух зол: или поедать престарелых родителей, или жить впроголодь всем и оказаться скоро не в состоянии прокормить ни престарелых родителей, ни молодых семей. Надо уметь перенестись в эти эпохи, представление о которых нам с трудом удается вызвать в своем воображении, чтобы понять, что при тогдашних условиях рассуждения полудикого человека были довольно правильны. И в самом деле: разве мы не видим, как население Океании стало делаться жертвою скобута с тех пор, как миссионеры добились того, чтобы туземцы не поедали своих родителей и неприятелей67. Меняются суждения, меняются понятия о том, что полезно и вредно для сохранения вида, но сущность остается неизменной. И если бы пришло в голову резюмировать одной фразой всю философию животного царства, то оказалось бы, что муравьи, птицы, сурки, люди — все сходятся в одном пункте. Христиане говорят: «Не делай ближнему того, чего не хочешь, чтобы делали тебе самому», — и прибавляют: «В противном случае тебя препроводят в ад». Мораль, которая выводится из исследования нравов царства животных в его целом, уже гораздо более высокого порядка и резюмируется так: «Поступай с другими так, как ты желал бы, чтобы поступали с тобой», и добавляет: «запомни хорошенько, что это не более как совет», но этот совет является плодом длинного ряда опытов над общественными животными, включая сюда и человека. Поступать согласно этому принципу стало уже привычкою. Без этого принципа невозможно самое существование общества; никакой народ не был бы в состоянии победить те естественные препятствия, с которыми ему приходится бороться. Вытекает ли в действительности этот столь простой принцип из исследования нравов царства общественных животных и человеческого общества? Не находит ли он в них приложение? И как он, все продолжая развиваться, обращается постепенно в привычку? Вот что мы и постараемся проследить сейчас. 5 У человека существует понятие о добре и зле. На какой бы высокой ступени интеллектуального развития ни стоял человек или, наоборот, как бы ни были отуманены его идеи предрассудками и эгоистическими интересами, он, в общем, считаетхорошим то, что полезно тому обществу, в котором живет, и — дурным то, что вредно тому обществу. Но откуда берется это умозаключение, очень часто до того смутное, что его едва можно отличить от эмоции? Вот, например, целые миллионы человеческих существ, которым никогда не приходило в голову размышлять о роде человеческом. Их понятия о нем ограничиваются, в огромном большинстве случаев, кланом-семьей, реже — нацией, и еще реже — родом человеческим. Как же могло случиться, что они считают добром то, что полезно человеческому роду, и даже достигают чувства солидарности внутри своего клана, вопреки всем своим узко-эгоистическим интересам. Этот факт долго занимал мыслителей всех времен, он продолжает занимать их и теперь, ежегодно на эту тему исписываются целые библиотеки. Мы, в свою очередь, изложим сейчас свою точку зрения на этот вопрос и отметим мимоходом, что, если могут варьировать толкования, факт, самый факт все же остается неоспоримым, и даже в том случае, если наше объяснение окажется неверным или неполным, самый факт со всеми вытекающими из него последствиями останется налицо. Нам может быть в точности неизвестным происхождение планет, которые вращаются вокруг солнца, и тем не менее планеты будут продолжать вращаться, а одна из них увлекает и нас вместе с собою в пространство. * * * Мы уже говорили об объяснении, которое дает по этому поводу религия. Человек отличает добро от зла только потому, говорят отцы церкви, что Бог вдохнул в него эти понятия. Человеку нет дела до того, что полезно или вредно, ему остается повиноваться идее своего творца. Не станем останавливаться на этом объяснении, которое является плодом страха и невежества дикаря. Пойдем далее. Другие (подобно Гоббсу) пытались найти объяснение в законе. По их мнению, закон способствует развитию у человека чувства справедливости и несправедливости, добра и зла. Наши читатели сами сумеют дать надлежащую оценку этому объяснению. Они знают, что закон попросту воспользовался социальными инстинктами человека для того, чтобы подсунуть ему, вместе с заповедями морали, которые он признавал, такие понятия на пользу эксплуатирующего меньшинства, против которых они восставали. Закон извратил чувство справедливости вместо того, чтобы способствовать его развитию. Следовательно, пойдем дальше. Не будем также останавливаться на рассуждениях утилитаристов. Они утверждают, что человек поступает нравственно из личного интереса, и заявляют о чувстве солидарности с человечеством, которое все же существует, какое бы объяснение ни давалось его происхождению. В их суждении заключается уже частица правды, но это еще далеко не истина, а следовательно, пойдем еще дальше. И все-таки единственно мыслителям XVIII века принадлежит, хотя бы и частичное, открытие происхождения источника морального чувства. В своей великолепной книге, которую духовенство встретило глубоким молчанием и которая, действительно, мало известна даже большинству мыслителей-атеистов, Адам Смит подошел к разгадке истинного происхождения морального чувства. Он не ищет его в религиозном или мистическом чувстве и находит его в простом элементе сочувствия. Вы видите, например, что взрослый бьет ребенка. Вы знаете, что побои причиняют страдание ребенку. Воображение заставляет вас живо ощущать причиняемое ему зло, или же его рыдания, выражение страдания на его маленьком личике громко говорят вам о них. О, если вы не трус, вы немедленно броситесь на обидчика, вы отнимете ребенка у этого зверя. Уже одного этого примера достаточно для объяснения всех моральных чувств. Чем богаче развито ваше воображение, тем лучше вы можете представить себе ощущения существа, которое заставляют страдать, и тем более интенсивным и утонченным станет ваше моральное чувство. Чем сильнее в вас развита способность ставить себя на место другого индивида, тем живее вы будете чувствовать зло, которое причиняют ему оскорбление, которое ему наносят, несправедливость, жертвою которой он становится, и тем более вы будете склонны противодействовать злу, оскорблению или несправедливости. И чем больше вы станете привыкать — в силу ли обстоятельств, под влиянием ли окружающих вас лиц или интенсивности собственного воображения и мысли — действовать в том направлении, куда вас толкает воображение и мысль, тем более будет расти и крепнуть в вас это моральное чувство, тем более будет оно приобретать силу привычки. Вот какую мысль развивает Смит, иллюстрируя ее огромным количеством примеров. Он был молод, когда написал эту книгу, и она стоит неизмеримо выше его «Политической экономии», которая является произведением его старческого возраста. Свободный от всяких религиозных предрассудков, он искал объяснения нравственности в физических явлениях человеческой природы, и вот почему в течение целого столетия духовная и светская поповщина держала эту книгу под запретом. Адам Смит не понял — и это было его единственной ошибкой, — что элемент сочувствия, обратившийся в привычку, существует у животных точно так же, как и у человека. Не во гневе будь сказано вульгарным популяризаторам Дарвина, игнорирующим в его сочинениях все, что не позаимствовано у Мальтуса, — чувство солидарности является преобладающею чертою всех животных, живущих обществами. Правда, орел пожирает воробья, волк истребляет сурков, но и орлы и волки помогают друг другу во время охоты, а воробьи и сурки так солидарны в своей защите против хищников, что только зевака попадет в их когти. В любом обществе животных солидарность является законом природы, гораздо более важным, чем пресловутая борьба за существование, добродетель, которую воспевают нам буржуа на все лады для того, чтобы мы окончательно отупели. Когда мы изучаем мир животных и пытаемся осветить себе вопрос о борьбе за существование, которую ведет каждое живое существо против неблагоприятных условий среды и своих врагов, мы констатируем, что, чем более развиты принципы равенства и солидарности в данном обществе животных, чем более они вошли у него в привычку, — тем больше шансов на выживание имеет общество, тем более у него шансов выйти торжествующим победителем в борьбе с неблагоприятной средой и врагами. Чем живее сознает каждый член общества свою солидарность с другими его членами — тем более развиваются во всех членах общества два качества, являющиеся главными факторами победы и всякого прогресса, — с одной стороны, мужество и с другой — свободная индивидуальная инициатива. Наоборот, чем более утрачивается в данном обществе или маленькой группе животных это чувство солидарности (что является следствием исключительной скудости или исключительного изобилия пищи), тем более и оба другие фактора прогресса — мужество и индивидуальная инициатива — понижаются в своем уровне, в конце концов они исчезают, и доведенное до упадка общество обречено пасть перед лицом врага. Без взаимного доверия борьба становится невозможной, без мужества, без инициативы, без солидарности — победы не существует. Поражение является неминуемым. Мы возвратимся впоследствии к этому вопросу и сможем доказать на множестве примеров, что в мире животных и человека закон солидарности является законом прогресса и что принцип взаимопомощи, так же как и мужество и индивидуальная инициатива, из него проистекающая, обеспечивают победу тому из видов, который лучше научился применять их. Сейчас же нам достаточно констатировать этот факт. Читателю будет самому понятна важность его значения для занимающего нас вопроса. * * * Теперь представьте себе это чувство солидарности действующим в течение миллионов сменяющихся веков, начиная с первых зародышей животной жизни на земном шаре. Представьте себе, как это чувство мало-помалу превращалось в привычку и передавалось, в силу наследственности, от простейших, микроскопических организмов на восходящие ступени потомков — насекомым, птицам, пресмыкающимся, млекопитающим и человеку, — представьте себе это, и вы поймете происхождение морального чувства, которое составляет такую же необходимость для животного, как пища или орган, который ее переваривает. Вот, не спускаясь еще ниже по ступеням животного царства (так как нам пришлось бы говорить о сложных организмах, состоящих из целых колоний крошечных простейших организмов), источник происхождения морального чувства. Мы вынуждены были быть чрезвычайно краткими для того, чтобы поместить этот обширный вопрос на пространстве нескольких страничек, но и этого достаточно для того, чтобы показать, что в нем нет ничего мистического и сентиментального. Без этой солидарности индивида и вида животный мир не мог бы ни развиваться, ни совершенствоваться. Самым совершенным существом на земле был бы теперь тот кусочек протоплазмы, который плавает в воде и виден только в микроскоп. Да еще и существовал ли бы он, так как и первичные агрегаты клеточек являются уже фактом ассоциации в борьбе? 6 Итак, мы видим, что наблюдая общества животных — не в роли заинтересованных буржуа, а в качестве простых разумных исследователей, мы должны констатировать, что принцип: «Поступай в отношении других так, как ты хотел бы, чтобы и другие поступали с тобой в аналогичных случаях» — встречается всюду, где только существует общество. А когда подробнее изучаешь развитие или эволюцию животного мира, то открываешь (вместе с зоологом Кесслером и экономистом Чернышевским), что этот принцип, который выражается словом «Солидарность», сыграл в развитии животного царства гораздо более значительную роль, чем какая бы то ни была приспособляемость, которая могла явиться результатом борьбы из-за личной выгоды между отдельными особями. Очевидно, что принцип солидарности практикуется еще чаще в человеческих обществах. Уже общества тех обезьян, которые стоят на высшей ступени лестницы животных, представляют нам поразительный пример применения на практике принципа солидарности. Человек делает еще шаг на этом пути, и только одно это позволяет ему предохранить свой жалкий род от всех неблагоприятных условий враждебной среды и развить свои умственные способности. При изучении тех первобытных обществ, которые находятся еще до сих пор на уровне развития каменного века, оказывается, что в их маленьких общинах принцип солидарности практикуется в самой высокой степени по отношению ко всем членам общины. * * * Вот почему чувство солидарности и применение его на практике никогда не исчезает, даже в самые мрачные исторические эпохи. Даже при наступлении преходящих периодов тирании, рабства, эксплуатации, отвергавших этот принцип, он все-таки господствовал всегда в идеях огромного большинства и укоренился так глубоко, что вызывал взрыв против неудовлетворительного режима, вызывал революцию. Это вполне понятно: не будь этого, общество было бы обречено на гибель. У огромного большинства животных и людей это чувство остается и должно оставаться в виде приобретенной привычки — принципа, который всегда находится налицо, даже когда мы не сознаем его в своих поступках. В нас говорит вся эволюция животного царства в ее целом. А ведь она очень, очень стара и насчитывает себе сотни миллионов лет. Даже в том случае, если бы мы захотели сбросить ее с своих плеч, это оказалось бы невозможным. Человеку легче приучиться ползать на четвереньках, чем отделаться от морального чувства. В истории эволюции животной жизни оно предшествовало вертикальному положению человека на двух ногах. Моральное чувство является у нас прирожденной способностью совершенно так же, как чувство обоняния и осязания. Что же касается Закона и Религии, которые сами тоже проповедовали этот принцип, — мы хорошо знаем, что они замошенничали его для прикрытия своего товара — предписаний, рассчитанных на пользу победителя, эксплуататора и попа. Без этого принципа солидарности, справедливость которого является общепризнанной, как смогли бы они оказывать влияние на умы? И Религия и Закон прикрывались этим принципом совершенно так же, как и власть, которой тоже удалось навязать свой авторитет, позируя в роли покровительницы слабого против сильного. Выбрасывая за борт Закон, Религию и Власть, человечество снова овладеет моральным принципом, который допустило бы похитить у себя и, подвергнув его критике, очистить от фальсификации, которою священник, судья и правитель отравляли и еще продолжают отравлять его. Но отвергать моральный принцип из-за того, что Церковь и Закон применяли его, было бы так же неразумно, как объявить, что мы не будем мыться, не будем употреблять в пищу свинину, зараженную трихинами, и отрицать коммунистическую собственность на землю из-за того, что Коран предписывает ежедневные омовения, гигиенист Моисей запрещает евреям употребление свинины или Шариа (дополнение к Корану) требует, чтобы вся земля, остающаяся необработанною в течение трех лет, возвращалась во владение общины. К тому же, разве принцип, повелевающий поступать с другими так, как сам хочешь, чтобы поступали с тобой, является по своей сущности не тем же принципом равенства, лежащим в основе анархизма? И как можно бы было считать себя анархистом, не проводя принципа анархизма в жизнь? Мы не хотим над собою власти, но разве тем самым не заявляем, что и сами не желаем ни над кем властвовать? Мы не хотим, чтобы нас обманывали, мы хотим, чтобы нам всегда говорили одну только правду. Но разве тем самым мы не заявляем, что и сами не желаем никого обманывать и берем на себя обязательство всегда говорить правду, одну только правду и притом всю правду? Мы не хотим, чтобы у нас похищали плоды нашего труда. Но разве тем самым мы не заявляем о своем уважении к неприкосновенности продукта чужого труда? И в самом деле, на каком основании мы можем требовать к себе одного отношения, оставляя однако же за собой право совершенно иначе относиться к другим? Уже не являемся ли мы по какой-нибудь странной случайности тою «белою костью» киргизов, которая имеет право обращаться с другими, как ей вздумается? При Этой мысли в нас громко протестует самое примитивное чувство равенства. Равенство во взаимных отношениях и вытекающая отсюда солидарность — самое могущественное оружие животного царства в борьбе за существование. Равенство — это справедливость. Объявляя себя анархистами, мы провозглашаем заранее, что отказываемся поступать с другими не так, как хотели бы, чтобы поступали с нами; заявляем, что не потерпим неравенства, которое дает некоторым из нас возможность пускать в ход свою силу, хитрость или ловкость в направлении, которому мы сами не сочувствуем. А ведь равенство, являющееся синонимом справедливости, составляет сущность анархизма. К черту белую кость, которая присваивает себе право надувать доверчивого ближнего. Мы не хотим ее — и уничтожим при случае. Мы объявляем войну не одной только отвлеченной Троице — в лице Закона, Религии и Власти. Мы объявляем войну всему потоку лжи, хитрости, эксплуатации, разврата, пороков — словом, неравенству, которым он переполнил все сердца. Мы объявляем войну всему их поведению, всему их мышлению. Подданный, обманутый, эксплуатируемый, проститутка и т. д. оскорбляют в нас прежде всего чувство справедливости, и мы не хотим более ни проституток, ни эксплуатируемых, ни обманутых, ни верноподданных. * * * Нам, быть может, заметят, — по крайней мере, это уже повторялось не раз: «Но если вы полагаете, что нужно всегда поступать в отношении других так, как вы хотели бы, чтобы поступали с вами, по какому праву можете вы прибегать к силе при каких бы то ни было обстоятельствах? По какому праву вы направляете пушки на цивилизованных или варваров, которые делают нашествие на вашу страну? По какому праву можете вы экспроприировать эксплуататора? По какому праву можно убивать не только тирана, но хотя бы даже ядовитую змею?» По какому праву? А что вы понимаете под этим странным термином, который позаимствован у Закона? Задаетесь ли вы вопросом о том, существует ли в вас сознание, что ваш поступок хорош, когда совершаете его, или считают ли его хорошим те, кого вы уважаете? Если вы интересуетесь именно этим вопросом, в таком случае наш ответ будет очень простым. Да, разумеется, мы имеем право прибегать к силе, так как сами требуем, чтобы нас убивали, как ядовитых животных, если мы предпримем нашествие на Тонкин или страну зулусов, которые никогда не причинили нам ни малейшего зла: «Убейте нас, если мы когда-нибудь станем в ряды сторон виновников нашествия», — говорим мы своим сыновьям, своим товарищам. Да, разумеется, потому что мы требуем, чтобы нас экспроприировали, — нас самих, — если мы когда-нибудь, изменив своим принципам, завладеем наследством — хотя бы оно свалилось нам с неба — для того, чтобы эксплуатировать ближнего. Да, разумеется, потому, что всякий благородный человек заранее потребует, чтобы его убили, если он превратится когда-нибудь в гадюку, — потребует, чтобы ему вонзили в сердце кинжал, если он станет на место свергнутого с своего трона тирана. * * * На сотню человек, у которых есть жены и дети, можно насчитать девяносто таких, которые, сознавая приближение безумия (т. е. потери контроля сознания над поступками), будут делать попытки к самоубийству из боязни причинить зло тем, кого любят. Благородный человек готов тотчас же умереть, как только почувствует, что становится опасным для тех, кого любит, прежде чем эта опасность осуществится. Однажды в Иркутске польского врача и фотографа укусила бешеная собака. Фотограф прижег свою рану раскаленным железом, доктор ограничился для той же операции едким составом; он был молод, хорош и полон жизни, он только что отбыл каторгу, к которой был приговорен правительством за самоотверженное служение делу народа: сильный своим знанием и умом, он делал чудеса исцеления; больные обожали его. Шесть недель спустя он замечает, что укушенная рука начинает пухнуть. Для врача тут ошибки быть не могло: это было наступление бешенства. Он бежит к товарищу, такому же врачу и изгнаннику, каков был сам: «Скорее стрихнину, умоляю тебя: ты видишь эту руку, ты понимаешь, что это значит? Через какой-нибудь час, или того меньше, наступит припадок бешенства, я буду пытаться укусить тебя и друзей; время не терпит, скорее стрихнину: надо умирать». Чувствуя, что превращается в ядовитую змею, он требовал, чтобы его убили. Товарищ колебался: ему захотелось испробовать лечение против бешенства. Вдвоем с одной мужественной женщиной они стали ухаживать за ним, и два часа спустя врач, с пеною у рта, бросался, чтобы укусить их, затем он приходил в себя, требовал стрихнину и — снова впадал в бешенство. Он умер в ужасных судорогах. И сколько подобных фактов, проверенных нашими исследованиями, могли бы мы привести еще! Благородный человек предпочитает лучше умереть, чем стать причиной страданий другого. Вот откуда у него является сознание, что он поступает хорошо — и одобрение тех, кого он уважает, подтверждает ему это — когда убивать ядовитую змею или тирана. Перовская и ее товарищи убили русского царя, и все человечество, несмотря на отвращение к кровопролитию, несмотря на симпатию к тому, кто освободил своих крестьян, признало, что они имели право на этот поступок. Почему? Не потому, чтобы этот акт был признан полезным: три четверти человечества еще сомневается в этом, но потому, что каждый чувствовал, что Перовская и ее товарищи ни за какие сокровища мира не согласились бы стать, в свою очередь, тиранами. Даже те, которым неизвестна эта драма в ее целом, тем не менее убеждены, что в этом поступке оказалось не удальство молодых людей, не попытка к дворцовому перевороту или стремление к власти, а ненависть к тирании, ненависть, доходящая до самоотвержения и смерти. «Эти люди, говорят про них, завоевали себе право убивать»; как говорят о Луизе Мишель: «Она имела право грабить», — или еще: «Они имели право воровать», — когда упоминают о террористах, которые, питаясь сами сухим хлебом, украли целый миллион или даже два в Херсонском казначействе, принимая при этом, с риском собственной гибели, все предосторожности для того, чтобы снять ответственность с часового, который с заряженным ружьем стоял на часах у кассы. Человечество никогда не отрицает права пускать в ход силу — будь то на баррикадах или глухом перекрестке — тех людей, которые уже завоевали себе это право, но для того, чтобы подобные поступки могли оказывать глубокое влияние на умы, необходимо завоевать себе это право. Иначе поступок, как полезный, так и вредный, будет лишь просто актом грубости, не имеющим никакого значения для идейного прогресса. Его будут рассматривать как простое перемещение силы, простой подмен одного эксплуататора другим. 7 До сих пор мы говорили о сознательных действиях человека (таких, которые он совершает, отдавая в них себе отчет). Но наряду с сознательной жизнью течет и несравненно более обширная — бессознательная жизнь, которою некогда слишком часто игнорировали. А между тем достаточно приглядеться к собственной манере одеваться по утрам, когда мы делаем попытки застегнуть заведомо потерянную накануне пуговицу или протягиваем руку, чтобы взять предмет, который сами же переложили на другое место, достаточно сделать эти наблюдения, чтобы получить представление об этой бессознательной жизни и понять огромную роль, которую она играет в нашем существовании. Наши отношения к другим людям на три четверти слагаются из бессознательных действий. У каждого своя манера говорить, улыбаться, хмуриться, горячиться или оставаться спокойным во время спора, и все действия мы совершаем, не отдавая себе в том отчета, в силу простой привычки, унаследованной от наших человеческих или дочеловеческих предков (обратите только внимание на сходство выражения лица человека и животного, когда тот и другой сердится) или — приобретенной сознательным и бессознательным путем. Наше поведение по отношению к окружающим обращается, таким образом, в привычку. И человек, который приобретает наибольшее количество хороших привычек, будет, конечно, гораздо более совершенным, нежели тот добрый христианин, который уверяет, что только дьявол всегда толкает его на сотворение зла и который способен воздержаться от него, лишь взывая к мукам ада или блаженству рая. Поступать в отношении других так, как хотелось бы, чтобы поступали с тобой, — переходит у людей и у всех общественных животных в простую привычку, так что обыкновенно человек и не задается вопросом, как он должен поступить в данном случае, а поступает хорошо или дурно, не размышляя. И только в исключительных случаях, когда обстоятельства являются очень сложными или одолевает безумная страсть, человек начинает колебаться, и отдельные клеточки его мозга (чрезвычайно сложный орган, отдельные части которого функционируют с некоторой долей самостоятельности) вступают между собою в борьбу. Тогда он мысленно ставит себя на место того, с кем имеет дело. Он задается вопросом хотел ли бы он, чтобы с ним поступили данным образом? — и его решение будет тем более моральным, чем в большей степени ему удается отождествить себя с лицом, достоинство или интересы которого он готов был попрать. Или в дело вмешивается товарищ и говорит ему: «Поставь себя на его место. Разве ты допустил бы, чтобы он обошелся с тобою так, как ты только что поступил с ним?» — и этого оказывается совершенно достаточным. Итак, обращаться к принципу равенства приходится только в минуту сомнения, тогда как в 99 случаях из ста мы поступаем нравственно в силу привычки. Что же касается нас, то мы не боимся отринуть судью и приговоры. Мы, вместе с Гюйо, даже отрицаем всякую санкцию, всякого рода принудительность морали. «Делай что хочешь, делай как хочешь», потому что мы убеждены, что огромное количество людей, по мере того как они будут становиться просвещеннее и отделываться от пут нашей современности, будут поступать и действовать всегда в определенном направлении: на пользу обществу, — точно так же, как мы убеждены заранее, что ребенок научится когда- нибудь ходить на двух ногах, а не ползать на четвереньках, только потому, что он происходит от родителей, принадлежащих к природе Человека. Единственно, что мы можем сделать, — дать совет, и, все-таки давая его, мы оговариваемся: «Этот совет окажется нужным лишь постольку, поскольку ты сам убедишься на опыте и наблюдениях, что следовать ему полезно». Когда мы видим, что молодой человек гнет спину, сдавливая себе таким образом грудь и легкие, мы советуем ему выпрямиться, держать высоко голову и широко выставлять грудь. Мы ему советуем вдыхать воздух полной грудью, чтобы расширить легкие, потому что это лучшее предохранительное средство от чахотки. Но в то же время мы преподаем ему физиологию, чтобы он ознакомился сам с функцией легких и сам избрал ту манеру держаться, которую найдет наилучшей. Вот решительно все, что мы в состоянии сделать в области нравственности. Мы имеем право дать только совет, к которому обязаны прибавить: «Следуй ему, если считаешь его хорошим». Но оставляя за каждым право поступать, как ему заблагорассудится, абсолютно отрицая за обществом право наказывать кого бы то ни было, каким бы то ни было образом, за какой бы то ни было антиобщественный поступок, который он совершил, мы не отказываемся от способности любить то, что считаем хорошим, и ненавидеть то, что считаем дурным. Любить и ненавидеть так, как только тот умеет любить, кто умеет ненавидеть. Мы оставляем за собою это право, так как одного этого принципа совершенно достаточно для того, чтобы поддерживалось и развивалось моральное чувство каждого общества животных, и тем более окажется достаточным для поддержки и развития нравственного чувства рода человеческого. Мы требуем только одного: уничтожения в современном обществе всего того, что препятствует свободному развитию этих двух чувств, всего, что увлекает наше суждение на ложный путь: Государства, Церкви, эксплуатации судьи, священника, правительства и эксплуататора. Теперь при виде какого-нибудь Джека-потрошителя, который умерщвляет одну за другой целый десяток жалких бедных женщин, которые в нравственном отношении стоят выше добрых трех четвертей женщин буржуазии, — нашим первым движением является чувство ненависти. Если бы мы встретились с ним тогда, когда он зарезал женщину, которая требовала с него шесть су в уплату за ночлег, мы уложили бы его пулей на месте, не рассуждая о том, что эта пуля оказалась бы скорее на своем месте, если бы попала в голову собственника лачуги. Но когда мы припомним все подлости, которые довели его до этих убийств, когда представим себе тот мрак, в котором он блуждает, преследуемый образами, которые почерпнул из отвратительных книг, или идеями, которые нашептаны ему глупыми сочинениями, — наше чувство раздваивается. И вот в тот день, когда мы узнаем, что Джек попал в руки судьи, который сам хладнокровно погубил в сто раз большее количество человеческих жизней мужчин, женщин, детей, чем все Джеки, взятые вместе, когда мы узнаем, что попал в руки этих холодных маньяков, которые ссылают в каторгу Борассов для того, чтобы показать буржуазии, что стоят на страже ее интересов, — тогда вся наша ненависть к Джеку-потрошителю пропадает и получает иное направление. Она переносится на лицемерное и трусливое общество, на его общепризнанных представителей. Все подлости какого-нибудь потрошителя стушевываются перед лицом многовековой серии подлостей, совершенных именем Закона. Его-то мы и начинаем ненавидеть. Теперь наше чувство постоянно раздваивается. Мы понимаем, что являемся все, более или менее, вольно или невольно — сообщниками этого общества. Мы не имеем более права ненавидеть. Имеем ли мы даже право любить? В обществе, построенном на эксплуатации и рабстве, человеческая натура развращается. Но по мере исчезновения рабства мы будем понемногу восстанавливать свои права. Мы снова обретем силу любить и ненавидеть, даже в таких сложных случаях, как тот, который нами только что приведен сейчас. * * * Ложь, грубость и т. п. отталкивают нас не потому, что осуждаются моральными кодексами, — мы игнорируем эти кодексы, — а потому, что ложь, грубость и т. п. оскорбляют чувство равенства того человека, для которого равенство не является пустым звуком; они возмущают в особенности того, кто является настоящим анархистом по своему образу мыслей и действий. * * * Но уже одного этого столь простого, естественного и очевидного принципа — если бы только он всегда применялся в жизни — было бы достаточно для создания очень возвышенной нравственности, обнимающей все то, чему имели претензию научить нас моралисты. Принцип равенства резюмирует собой все учения моралистов. Но в нем содержится еще нечто большее. И этим «нечто» является уважение к личности. Провозглашая свои анархические принципы равенства, мы отказываемся присваивать себе право, которое мнили за собой моралисты, — право уродовать личность во имя того или другого идеала, который они считали хорошим. Мы не признаем ни за кем такого права, не желаем его и для себя. Мы признаем неограниченную и полную свободу личности; мы желаем для нее полноты существования и свободного развития всех ее качеств. Мы не хотим ничего навязывать ей и возвращаемся таким образом к принципу, который Фурье противополагал религиозной морали, говоря: «Дайте человеку абсолютную свободу, не уродуйте его, это сделано уже в достаточной мере религией. Не бойтесь даже его страстей. В свободном обществе они не будут представлять никакой опасности. Только бы вы сами не отрекались от своей свободы, только бы не позволяли другим порабощать себя, только бы противопоставляли сильной антисоциальной страсти той или другой личности — свое собственное, в такой же степени интенсивное, социальное чувство». Что же касается нашей повседневной жизни, мы уже теперь представляем свободное течение нашим чувствам симпатии или антипатии и практикуем это в каждый данный момент. Все мы уважаем нравственную силу, все презираем нравственную слабость, бессилие, подлость. Своими словами, взглядами, улыбками мы ежеминутно выражаем свое удовольствие по поводу полезных для общества поступков тех людей, которых считаем хорошими. На каждом шагу мы выражаем своими взглядами и словами отвращение, которое вызывает в нас подлость, надувательство, интриги, недостаток нравственного мужества. Мы не можем скрыть своего отвращения даже в том случае, когда, под влиянием светского, т. е. лицемерного «воспитания», пытаемся еще скрыть это отвращение под обманчивою внешностью, которая осуждена на исчезновение по мере того, как будет устанавливаться равенство в отношениях между людьми. И уже одного этого достаточно для того, чтобы удержать на известной высоте уровень суждения о доброте и зле и сообщать его друг другу; этого окажется тем более достаточным, когда в обществе не будет больше ни священников, ни судей, — это будет тем легче, что моральные принципы потеряют характер принудительности, будут рассматриваться просто как естественные отношения равных между собою людей. А между тем, по мере того как устанавливаются эти отношения, в обществе нарождаются моральные понятия высшего порядка, к анализу которых мы и приступим сейчас. До сих пор в своем анализе мы излагали только простые принципы равенства. Мы протестовали, призывали к протесту и других против тех, кто присваивает себе право поступать с другими так, как вовсе не пожелал бы, чтобы поступали с ним самим; мы возмущались против тех, которые не желают, чтобы их обманывали, эксплуатировали, подвергали грубому обращению, проституировали, а сами позволяют себе в отношении других такие поступки. Тогда свобода ничем не будет угрожать вам68. Мы отказываемся уродовать личность во имя какого бы то ни было идеала: мы оставляем за собою только право откровенно высказывать свои симпатии и антипатии к тому, что считается хорошим или дурным. Когда то или другое лицо надувает своих товарищей, то в этом поступке проявляется его воля, его характер? Пусть так. Ну, а н а ш характер, наша воля заставляют нас презирать обманщика. А если у нас такой характер, будем поступать открыто: не будем кидаться ему навстречу, чтобы прижать его к груди (s notre gilet) и приветливо пожать ему руку, как это делается теперь. Противопоставим его активному чувству свое собственное, в такой же мере активное и сильное. Вот все, на что мы имеем право и обязанность сделать для того, чтобы поддерживать в обществе принцип равенства. Это опять-таки является случаем проведения этого принципа в жизнь69. Все это вполне осуществится, конечно, только тогда, когда самые серьезные причины порчи нравов: капита- лизм, религия, суд, правительство — уже прекратят свое существование. Но в значительной мере это является осуществимым уже и теперь. И оно осуществляется. * * * А между тем, если бы обществу ничего другого, кроме принципа равенства не было известно, если бы каждый, придерживаясь меркантильных понятий о справедливости, остерегался на каждом шагу давать хоть малейший излишек против того, что получает сам, — это было бы смертью для общества. Даже самый принцип равенства исчез бы из наших отношений, так как для того, чтобы поддерживать его, необходимо, чтобы в жизни проявилось нечто гораздо более возвышенное, сильное и прекрасное, чем простая справедливость. И это «нечто проявляется». До сих пор человечество никогда не испытывало недостатка в тех великих сердцах, переполненных волею, умом и любовью, которые отдают все силы своего ума, всю активность, всю жизнь на служение роду человеческому, не требуя себе ничего взамен. Эта плодовитость мысли, чувства и воли проявляется во всевозможных формах. Вот страстный исследователь истины, который отказывается от всех радостей жизни, чтобы отдаться поискам того, что он считает истиною и справедливостью, вопреки утверждениям окружающих его невежд. Вот изобретатель, который живет лишь сегодняшним днем, забывает о пище и едва прикасается к хлебу, который заставляет его проглатывать, как ребенка, преданная ему женщина, в то время как он сам работает над своим изобретением, которому предназначено, по его мнению, перевернуть целый мир. Вот страстный революционер, которому наслаждение искусствами, науками и радостями семейной жизни кажутся горькими до тех пор, пока они не разделяются всеми людьми, и который работает, несмотря на свою бедность и преследования. Вот юный мальчик, который, при описании всех ужасов войны, поверил на слово патриотическим легендам и записался в отряд добровольцев: он совершает переходы по глубокому снегу, страдает от голода и, наконец, погибает, сраженный пулей. Вот, наконец, бесчисленное множество примеров самоотвержения, менее блестящих и поэтому мало известных, остающихся почти всегда непризнанными, — примеров, которые можно постоянно наблюдать, в особенности среди женщин, если только дать себе труд открыть глаза и подметить то, что лежит в корне человеческой натуры, что и до сих пор помогает ей еще — худо ли, хорошо — выпутаться из оков, несмотря на гнет эксплуатации и власти. * * * Одни трудятся во мраке безвестности, другие — на более обширной арене, трудятся над делом прогресса человечества. Человечество не забывает этого. Вот почему их жизнь окружена почетом и украшена легендою. Человечество идеализирует их, делает героями своих сказок, песен и романов. В их лице оно поклоняется мужеству, доброте, любви и самоотвержению, которого недостает огромному числу людей. Память о них передается из поколения в поколение. Человечество не забывает даже тех, арена деятельности которых замыкалась в узком кругу семьи или друзей: память их чтится в семейных традициях. Вот эти-то люди и являются творцами истинной нравственности, той, которая единственно достойна этого имени; все остальное — не более как простые соотношения равенства. Не будь этого мужества и самоотвержения, человечество погрязло бы в тине мелочных расчетов. Наконец, другие люди вырабатывают мораль будущего, ту мораль, которая появится тогда, когда, оставив в стороне расчет, наши дети будут воспитываться на идее, что лучшее употребление энергии, мужества, любви заключается в том, чтобы прилагать все эти силы туда, где в них ощущается наиболее живая потребность. * * * Это мужество, это самоотвержение существовали во все времена. Оно встречается у всех общественных животных. Оно существует у человека даже в периоды упадка. И во все времена религия пыталась присвоить себе эти подвиги, пустить их в оборот для достижения своей выгоды. И если религия существует еще до сих пор, то только благодаря тому, что — оставляя в стороне невежество — она во все времена взывала к этому мужеству и самоотвержению. К ним же взывают и революционеры — социалисты в особенности. Когда же дело дошло до объяснения происхождения этого мужества и самоотвержения, религиозные, утилитарные и прочие моралисты впали в заблуждение, которое мы уже отметили выше. Честь открытия истинного происхождения этого мужественного самоотвержения, помимо каких бы то ни было мистических сил, помимо каких бы то ни было меркантильных соображений, своеобразно придуманных утилитаристами английской школы, честь этого открытия принадлежит молодому философу Гюйо, который является, помимо своего ведома, анархистом. Там, где потерпела неудачу философия Канта, потерпели неудачу позитивисты и эволюционисты, — философы-анархисты проложили верный путь. «Мужество и самоотвержение происходят, гово- ритГюйо,из сознания собственной силы. Это — сама жизнь, которая переполняется и бьет через край». Внутреннее сознание того, что человек способен совершить, является первым шагом к сознанию того, что он д о л ж е н совершить. Чувство нравственного долга, которое знакомо в жизни каждому человеку и которое пытались объяснить всевозможными мистическими способами, чувство долга есть не что иное, как избыток жизни, который ищет себе приложения, стремится отдаться. Это в одно и то же время — сознание своей силы. Всякое накопление сил оказывает давление на воздвигаемые этим силам предпятствия. Кто способен действовать, тот обязан действовать. И если очистить от мистицизма понятие о пресловутом нравственном долге, оно сведется к следующему правильному суждению: жизнь сохраняется только при условии ее распространения. «Растение не может не цвести. Иногда цветение приносит с собою смерть. Что за беда! Жизненные соки продолжают свое поступательное движение», — говорит молодой философ-анархист. То же самое происходит и с человеком, когда он полон силы и энергии. Сила в нем понемногу накапливается, и он изливает избыток своей жизни. Он отдает, не рассчитывая; иначе жить он не может. И если он осужден на гибель, как распускающийся цветок, не все ли равно? Жизнь разольется дальше, если только в нем была жизнь. Будь силен. Пусть энергия твоих страстей и интеллекта бьет через край, ты перельешь тогда и в других свой разум, любовь и активную силу. Вот к чему сводится целиком учение о нравственности, очищенное от лицемерия и восточного аскетизма. Сила человека, избыток жизненной энергии, которая побуждает его отдавать свой разум, чувства, деятельность, не требуя для себя ничего взамен, — вот что вызывает чувство восторга у человечества по отношению к истинно нравственной личности. Человек сильного ума, в котором бьет ключом интеллектуальная жизнь, естественно стремится излиться. Мыслить, не имея возможности делиться своими мыслями с окружающими, — не доставляет никакого удовольствия. Только человек, бедный идеями, тщательно прячет какую- нибудь с трудом пойманную мысль, чтобы заштемпелевать ее впоследствии своим именем. У человека крупного ума мысль кипит ключом: он щедро расточает ее направо и налево. Он страдает, если не может делиться своими мыслями, распространять их во всех направлениях. В этом для него — вся жизнь. То же явление происходит в области чувства. Мы неспособны удовлетворяться сами собой; «У нас гораздо больше слез, чем это требуется нашими страданиями, — больше в запасе радостей, чем сколько оправдывается нашим существованием», — сказал Гюйо, резюмируя таким образом все вопросы морали в нескольких справедливых строках, которые он позаимствовал у природы. Одинокое существо страдает, оно испытывает какое-то беспокойство, когда не может поделиться своими мыслями и чувствами с окружающими. Когда человек переживает большое счастье, ему хочется чтобы окружающие знали, что он существует, любит, живет, протестует, борется. * * * В то же время он чувствует потребность проявлять свою волю, свое активное чувство. Деятельность, труд стали уже потребностями огромного большинства людей; вот почему как мужчина, так и женщина, у которых нелепые условия нашей жизни отнимают полезный труд, изобретают себе пустые, бессмысленные занятия и обязанности, чтобы найти какое-нибудь поле действия своим активным силам. Они изобретают что бы то ни было: какую-нибудь теорию, религию, «общественный долг» для того, чтобы убедить самих себя, что делают какое-то полезное дело, что занимаются полезной работой. Если они танцуют, то только с благотворительной целью, если разоряются на наряды — только для того, чтобы поддержать на высоте престиж аристократизма, если ровно ничего не делают — только исключительно ради одного только принципа. Человек всегда чувствует потребность помогать ближнему, вносить свою лепту труда в огромный тяжелый подвиг движений вперед прогресса человечества. Во всяком случае, «все убиваются вокруг этой задачи», говорит Гюйо. Эта потребность внесения своей лепты в общее дело так велика, что мы наблюдаем ее у всех общественных животных, даже на самых низших ступенях их развития. А что такое вся эта лихорадочная деятельность, которая так бесплодно растрачивается в политике, как не потребность приложить свои силы к движению колеса истории или хотя бы участвовать в общем хоре. * * * Несомненно, эта «плодовитость воли», эта жажда деятельности — при бедности чувства и недостатке творческой способности ума — порождает только какого-нибудь безумца — Наполеона I или Бисмарка, которые хотели повернуть обратно колесо истории. С другой стороны, и плодовитая мысль, которая лишена развитой чуткости, приносит сухие плоды в лице ученых, которые только задерживают прогресс науки. Наконец, чувство, которым не руководит достаточно широкий ум, порождает тех женщин, которые готовы пожертвовать всем какому-нибудь грубому животному, которому отдают всю свою любовь. Жизнь должна изобиловать в одно и то же время и умом, и чувством, и волею для того, чтобы оказаться действительно плодотворной. Но в таком случае эта разносторонняя плодовитость и есть сама жизнь — единственная вещь, заслуживающая этого названия. За один миг этой жизни тот, кому она блеснула однажды, отдаст целые годы растительного существования. Кто не вкусил от этого живого источника жизни, тот является не более как преждевременным старцем, ничтожеством, растением, которое поблекло, не успевши расцвесть. «Оставим разлагающемуся поколению «fin de siecle» эту жизнь, которая не заслуживает названия жизни», — восклицает молодежь полная жизни, которая хочет жить и сеять вокруг себя жизнь. И всякий раз, как только начинает разлагаться общество, дружный натиск этой молодежи разрушает ветхие экономические, политические и нравственные формы и насаждает новую жизнь. Что за беда, если единичные личности погибнут в борьбе! Жизненный пульс продолжает биться. Жизнь идет поступательным ходом. Для погибшего жить значило цвести, какими бы последствиями это ни грозило ему; он о них не пожалеет. ли бы заменить слово «идеал», покрытое такою грязью, другим словом, более соответствующим новым идеям. Но какое бы слово мы ни употребили, самый факт остается налицо; у всякого человека существует свой идеал; у Бисмарка — свой, как бы фантастичен он ни казался в своей формулировке — «огнем и мечом». У каждого буржуа — свой идеал, хотя бы в виде серебряной ванны Гамбетгы, его повара Тромпетга и — множества рабов, необходимых для того, чтобы оплатить, не слишком стесняя себя, расходы по содержанию Тромпетга и ванны. Но рядом с ними существуют люди, которым доступен высший идеал. Чисто животное существование перестает их удовлетворять. Рабство, ложь, недостаток честности, интриги в отношениях людей — возмущают их. Как они могут стать, в свою очередь, лжецами, рабами, тиранами и угнетателями! Они провидят, какою прекрасною стала бы жизнь, если бы между людьми установились лучшие отношения. Они чувствуют в себе присутствие силы, необходимой для того, чтобы устанавливать каждый раз эти лучшие отношения к тем, кого встречают на своем пути; они постигли то, что носит название идеала. Откуда берется этот идеал? Каким образом он складывается? Путем ли наследственности, с одной стороны, и жизненных впечатлений — с другой? Нам ничего не известно об этом. Мы можем только написать более или менее правдивую историю развития идеала в своих биографиях — не более. Но он все-таки налицо. Он меняется, прогрессирует, поддается внешним влияниям, но все же остается живым. Это, в значительной степени, бессознательное ощущение того, что дает нам наибольшую сумму жизненности, жизнерадостности. Так вот, жизнь оказывается здоровой, плодотворной, богатой чувством только тогда, когда отвечает такому понятию идеала. Попробуйте поступать вразрез со своим понятием, и вы почувствуете раздвоение своей жизни; она потеряет свою цельность, утратит силу. Скоро вы утратите силу и непосредственность решения, которою некогда обладали. Вы окажетесь разбитым существом. Здесь нет ничего таинственного, если вы рассматриваете человека как нечто сложное, составленное из самостоятельно действующих нервных и мозговых центров. Попробуйте колебаться между разнообразными, борющимися в вас чувствами, и вы нарушите равновесие своего организма, вы превратитесь в больного, лишенного воли человека. Интенсивность жизни снизится, и тщетно станете вы искать компромисса. Вы не будете уже тем цельным, сильным и здоровым человеком, каким были тогда, когда ваши действия согласовывались вполне с реальными суждениями вашего ума. 9 А теперь, прежде чем сделать заключение, скажем несколько слов об альтруизме и эгоизме — этих двух терминах, унаследованных нами от английской школы, — которыми нам прожужжали уши. До сих пор мы даже не упоминали о них в своем этюде, так как положительно не видим того различия, которое пытались провести между ними английские моралисты. Проповедуем ли мы эгоизм или альтруизм, когда говорим: «Поступай с другими так, как хочешь, чтобы поступали с тобой». Или, когда мы подымаемся выше и говорим: «Счастье каждого отдельного человека тесно связано с благоденствием окружающих; правда, можно в течение нескольких лет чувствовать себя относительно счастливым и в обществе, построенном на несчастий других, но счастье это создается на песке; оно не может быть продолжительным; самой ничтожной причины достаточно, чтобы разбить его, и оно является совершенным ничтожеством по сравнению с тем счастьем, которое возможно среди равных. Следовательно, наш поступок всегда окажется хорошим, если мы поставим своею целью общее благо». Проповедуем ли мы альтруизм или эгоизм, когда говорим это? Нет, мы просто констатируем факт. А когда мы говорим, перефразируя изречение Гюйо: «Если ты дорожишь наслаждением, которое дает полная, цельная и плодотворная жизнь, будь силен, будь велик, проявляй силу ивеличиево всех своих действиях, развивай свою жизнь во всех ее направлениях, накопляй как можно более энергии, а для этого старайся быть человеком как можно более общительным и общественным. Руководясь постоянно широко развитым умом, вступай в борьбу, не бойся риска — в риске есть своеобразная прелесть, — отдавай все свои силы, не рассчитывая их, пока они у тебя есть, на все, что ты считаешь великим и прекрасным, и тогда ты воспользуешься наибольшею суммою возможного счастья. Слейся воединос массой и тогда, что бы с тобою ни случилось в жизни, ты будешь чувствовать, что сердца всех тех, кого ты уважаешь, будут за тебя, а против тебя бьют сердца тех, кого ты презираешь», что проповедуем мы, говоря все это? Альтруизм или эгоизм? Бороться, идти навстречу опасности, бросаться в воду не только для спасения человека, но даже и кошке питаться черствым хлебом, чтобы положить конец возмущающей нас несправедливости, сознавать свою солидарность с тем, кто заслуживает любви и чувствовать себя любимыми ими в свою очередь, — все это, быть может, является жертвою для немощного философа, но для мужчины, для женщины, полных энергии, сил, мужества, молодости, — в этом заключается вся радость ощущения бытия. Что же это такое? Есть ли это эгоизм или альтруизм? увеличительное стекло, наделен почти такою же силою, как и мозг среднего человека. Если бы птицам не доставляло большого удовольствия ни их перелет, ни заботы, которыми они окружают свое потомство, ни совместные действия, которые они предпринимают в свою защиту от хищников, они не достигли бы теперешнего развития. Тип птицы регрессировал бы, вместо того чтобы прогрессировать. И когда Спенсер говорит о наступлении такого времени, когда благо индивида сольется воедино с благом вида, он забывает одно: если бы эти интересы небыли бы во все времена тождественными, то эволюция животного царства оказалась бы невозможной. Правда, во все времена как в царстве животных, так и в роде человеческом оказывалось большое количество особей, которые не понимали того, что благо отдельного индивида и вида в его целом, по существу, тождественны. Они не понимали что, так как главной целью жизни индивида является ее интенсивность, то он и ищет этой интенсивности в максимуме социальности, в наивозможно большем отождествлении собственного «я» со всем окружающим. Но в этом оказался лишь недостаток ума и понятливости. Во все времена существовали люди ограниченные, во все времена существовали дураки. Но никогда еще, ни в один из периодов истории, и даже геологии, благо отдельного индивида не противополагалось благу общества. Всегда они оставались тождественными, и те, кто сумел лучше других понять это, те и получили возможность насладиться наиболее полной жизнью. виях современной действительности, делаем попытки устроить свою жизнь согласно своим принципам равенства, мы чувствуем, что они попираются на каждом шагу. Как бы ни были скромны наш обед и жилище, мы все- таки оказываемся Ротшильдами по сравнению с тем, кто ищет ночлега под аркою моста и терпит недостаток в куске черствого хлеба. Как бы мало мы ни отдавались интеллектуальным и артистическим наслаждениям, мы опять-таки оказываемся Ротшильдами по сравнению с миллионами людей, задавленных физическим трудом, для которых наслаждение науками и искусствами является недоступным и которые так и окончат свою жизнь, не испытав этих высоких наслаждений. Мы сознаем, что не довели еще принципа равенства до его логического конца. Но мы не хотим входить в компромисс с этими условиями. Мы возмущаемся против них: они угнетают нас, они делают из нас революционеров. Мы не можем примириться с тем, против чего протестуем. Мы отвергаем даже перемирие и даем обет бороться до конца с этими условиями. Это уже не компромисс, а убежденному человеку и не надо компромиссов, которые позволили бы ему спокойно уснуть до тех пор, пока все уладится само собой. исходит серьезная работа мысли, вырабатывается высшего порядка нравственность. Во что выльется эта мораль, мы пытались выразить это, основываясь на изучении человека и животных, мы уже видели абрис моральных идей, зарождающийся в массе и у отдельных мыслителей. Эта мораль не будет иметь принудительного характера. Она решительно откажется делать из человека слепок с отвлеченной идеи так же, как откажется делать его с помощью религии, закона и правительства. Она даст полную и абсолютную свободу личности. Она ограничится простым констатированием фактов, а следовательно, превратится в науку. И эта наука скажет человеку: «Если ты не чувствуешь в себе достаточно сил, если у тебя их равно столько, сколько необходимо для поддержки серенькой однообразной жизни, без ярких впечатлений, без крупных радостей, но и без большого горя, — тогда придерживайся простого принципа справедливого равенства. В условиях равенства ты найдешь, по крайней мере, наибольшее количество возможного счастья, соответствующего твоим дюжинным силам. Но если в тебе говорит молодой энтузиазм, если ты хочешь жить и наслаждаться полною жизнью, которая бьет через край, т. е. познать высшее наслаждение, о каком только может мечтать живое существо, — будь силен, будь энергичен во всех своих действиях. Насаждай вокруг себя жизнь. Помни, что лгать, надувать, хитрить, интриговать — значит заранее признавать свою слабость, уподобляться тому невольнику гарема, который сам считает себя стоящим ниже своего господина. Поступай так, если хочешь, но знай наперед, что в таком случае человечество будет смотреть на тебя как на мелкого, дрянненького, слабого человека и будет относиться к тебе сообразно такому взгляду. Не видя в тебе силы, к тебе будут относиться, как к существу, достойному сострадания и — только сострадания. Не пеняй на человечество, если сам парализуешь, таким образом, свою активную силу. Наоборот, будь силен: каждый раз, когда окажешься свидетелем несправедливости и подметишь ее — будь то несправедливость в жизни, ложь в науке или причиняемое кому-нибудь страдание, — протестуй против несправедливости, обмана, неправосудия. Борись! Борьба — это жизнь и — тем более интенсивная, чем горячее самая борьба; тогда ты сможешь сказать, что жил, и не отдашь и нескольких часов этой жизни в обмен за целые годы прозябания в гнилом болоте. Борись! Чтобы дать возможность и другим жить той полною, бьющей ключом жизнью, и верь, ты обретешь в этой борьбе такие великие радости, каких не существует ни на каком другом поприще». Вот все, что может сказать тебе наука о нравственности. Выбор в твоих руках. От каждого по способностям, каждому по потребностям.
<< | >>
Источник: Кропоткин П.. Анархия, ее философия, ее идеал: Сочинения. 2004

Еще по теме НРАВСТВЕННЫЕ НАЧАЛА АНАРХИЗМА:

  1. 14.4. Жажда вольности и анархизм в психологии и национальном сознании русских
  2. 14.5. Этатизм и анархизм как взаимосвязанные свойства национального характера и сознания русских
  3. § 30. Мораль и нравственность
  4. НРАВСТВЕННАЯ КУЛЬТУРА
  5. РАЗВИТИЕ НРАВСТВЕННОГО ЧУВСТВА
  6. 2.4. Теория нравственного развития Лоренса Колберга.
  7. § 5. Компенсация работнику физических и нравственных страданий
  8. 7. Нравственное самовоспитание как сущность человека
  9. ЛИЧНЫЙ ВЫБОР, ВЛАСТЬ И НРАВСТВЕННОСТЬ
  10. Е. В. Субботский __ Нравственное поведение дошкольников
  11. Жесткость системы нравственности
  12. КОЛЬЦА ПЛАТОНА И ТОЛКИНА: УРОКИ ВЛАСТИ, ВЫБОРА И НРАВСТВЕННОСТИ
  13. 4. Нравственное мышление
  14. 4. Чувство нравственное и безнравственное
  15. 13.5. О праве наций на самоопределение: нравственное измерение
  16. § 3. Преступления против общественной нравственности
  17. Нравственные аспекты человеческого развития
  18. И. С. Кон Выбор профессии и социально-нравственное самоопределение
  19. § 1. Понятие и виды преступлений против здоровья населения и общественной нравственности