<<
>>

§1.1.1.5. Пятый вектор эволюции: ограничение физического насилия. Коэффициент кровопролитности как кросс-культурный показатель

  Знание есть добродетель.

Сократ

О              зависимости между интеллектуальным уровнем и качеством человеческих отношений первыми заговорили мыслители осевого времени.

Хотя суждения по этому поводу Сократа и Конфуция выглядят прямолинейными, подчас вызывающе элитарными и подвергались критике уже их современниками, они задали одно из стержневых направлений этической мысли.

В гл. 1.1.2 мы рассмотрим, как и почему соображения о моральной компоненте разума были позже отодвинуты (особенно в Европе) на задний план и по-настоящему стали востребованными уже в эпоху Возрождения. Зато в XVII-XIX веках уверенность в том, что интеллектуальное развитие влечёт за собой улучшение нравов, сделалась сердцевиной прогрессистского мировоззрения. Соответственно (см. §1.1.1.1), это убеждение господствовало в сознании европейцев начала ХХ века и казалось окончательно развенчанным через несколько десятилетий. Даже в бескомпромиссно оптимистической марксистско-ленинской идеологии качество социальных отношений связывалось, конечно, не с уровнем интеллекта людей, а с их классовым происхождением.

Поэтому, кстати, марксистская философия истории не допускала мысли о сокращении социального насилия в прошлом. Напротив, К. Маркс, Ф. Энгельс и прочие социалисты с сочувствием принимали концепцию Ж.Ж. Руссо о том, что люди по природе своей добры и миролюбивы, но частная собственность сделала их алчными и кровожадными. А поскольку конкуренция за собственность играла всё более существенную роль, то и насилие должно было возрастать; только устранение эксплуататорских классов (и народов? - см. цитату Энгельса в §1.1.1.4) «диалектически» вернёт обществу исконное состояние мира и гармонии.

Убеждение в том, что с ростом убойной мощи оружия и обострением конкуренции множились жертвы социального насилия, выглядит самоочевидным, и для его иллюстрации вольно или невольно подгонялись этнографические сведения.

Квинтэссенция доминирующих представлений выражена в заглавии книги русского историка «Прогресс как эволюция жестокости» [Энгельгардт 1899б]. Вплоть до начала XXI века под картину исторически возраставшего насилия подвёрстывали эволюционные схемы и таблицы, заполнявшиеся удивительно тенденциозными числовыми выкладками [Eckhardt 1991, 1992; Christian 2004]. Их авторы не задавали себе простой вопрос: как могли расти численность и особенно плотность населения при возраставшей насильственной смертности?

В том, что альтернативная точка зрения на историческую динамику насилия не исчезла в огне мировых войн, значительна заслуга философа и социолога Н. Элиаса. Эмигрировавший из Германии как еврей, интернированный в Англии как немец, потерявший родных в Холокосте, он в конце 1930-х годов доказывал, что с развитием цивилизации уровень насилия в мире снижается, и исследовал, почему цивилизованные люди периодически ведут себя «нецивилизованно» [Elias 1939/2000; Элиас 2001]. Книга Элиаса, в отличие от прежних книг на эту тему, не была сугубо умозрительной. Автор, работая в лондонском архиве, анализировал средневековые документы, из которых явствовало, что прежде физическое насилие было гораздо более обыденным и нормативным явлением, чем в Европе ХХ века.

Книга, переведённая в 1969 году с немецкого, произвела впечатление на англоязычных учёных. Политолог Т.Р. Гарр, изучив архивные записи с 1200 года, обнаружил, что число убийств в Лондоне и близлежащих городах последовательно сокращалось [Gurr 1981]. Перепроверка данных историками и криминалистами [Cock- burn 1991; Eisner 2003] подтвердила полученный результат. Было показано, что уровень насильственной смертности сокращался и в других странах Западной Европы. Расчёты антропологов продемонстрировали разительное различие по этому показателю между первобытными и современными обществами [Keeley 1996]. А в 2011 году вышла в свет монография С. Пинкера, где представлена развёрнутая картина сокращающегося насилия от каменного века до современности [Pinker 2011].

Несмотря на солидный объём, книга сразу стала бестселлером и, по свидетельству зарубежных коллег, многих побудила пересмотреть прежние взгляды на историческую тенденцию.

Результаты Пинкера полностью подтвердили выводы и расчёты нашей междисциплинарной группы, изучавшей эту проблему в 1990-2000-х годах7. Ценность такого совпадения повышается тем обстоятельством, что мы исходили из иных концептуальных посылок и пользовались другими источниками эмпирических сведений. Мало зная о работе Элиаса и ещё совсем не зная об англоамериканских публикациях, мы проверяли гипотезу, вытекающую из синергетической модели устойчивого неравновесия (см. §1.1.1.6, §1.1.3.1). Дополнительным импульсом послужили исследования выдающегося швейцарского психолога Ж. Пиаже - едва ли не первого, кто спустил центральную тему европейского просветительства (отношение разума и морали) с философско-публицистического на конкретно-научный уровень.

Пиаже [2006] и его последователи экспериментально показали причинную «связь между когнитивным и моральным “рядами” развития», притом что «ведущая роль в сопряжённом движении принадлежит когнитивному “ряду”» [Воловикова, Ребеко 1990, с.83]. Полученные доказательства настолько убедительны, что их можно было либо принять, либо просто игнорировать (что и делали чадолюбивые романтики, продолжавшие рассуждать о природной чистоте неразумного младенца в агрессивном мире взрослых), но опровергнуть не удалось никому. Позже эстафету подхватили этнографы, проверявшие «гипотезу культурной трансформации конфликтов» (conflict-enculturation hypothesis): как в Западном, так и в архаичных обществах частота силовых конфликтов сокращается по мере взросления детей [Chick 1998; Munroe et al. 2000].

Вывод о зависимости качества моральной регуляции от интеллекта не вызывал особых возражений до тех пор, пока дело касалось индивидуального роста (онтогенеза). Но когда американский психолог Л. Колберг [Kohlberg 1981] попытался примерить концепцию морального развития к истории общества, наши старые знакомцы - фундаменталисты и постмодернисты - приняли его концепцию в штыки, и даже приверженцы социального эволюционизма сочли её бездоказательной [Sanderson 1994].

Последующие работы Колберга и его учеников не привлекли к себе внимания, соразмерного их социальной значимости, однако после 1990 года специалисты по культурной антропологии, исторической психологии и социологии вновь заинтересовались филогенезом культурных регуляторов.

Ещё в 1893 году Э. Дюркгейм [1996, с.56] высказал сожаление по поводу того, что в социальной науке отсутствует эмпирический критерий нравственного прогресса. «Совсем не доказано, - писал он, - что цивилизация - нравственная вещь. Чтобы решить этот вопрос... надо найти факт, пригодный для измерения уровня средней нравственности, и затем наблюдать, как он изменяется по мере прогресса цивилизации. К несчастью, у нас нет такой единицы измерения». Не рискну утверждать, будто теперь найдена универсальная «единица нравственности», но некоторые рамки соотнесения даёт сравнительное исследование социального насилия.

При этом, правда, обнаружился целый ряд методологических трудностей [Galtung 1990; Савчук 2001]. Помимо проблем со сбором и систематизацией исходного материала, бросается в глаза то, что само понятие насилия крайне неоднозначно трактовалось людьми в различных культурах и исторических эпохах. Попытки сформулировать его единое определение даже только для нашего времени наталкиваются на обескураживающий факт: содержание этого понятия очень быстро изменяется с ростом чувствительности граждан к качеству социальных отношений. Радикальные вариации в поле словесного денотата - дрейф семантического ряда - отчётливо прослеживаются даже на сравнительно короткой временной дистанции в пределах одной культуры.

Сегодня во многих западных странах мать, отшлёпавшая расшалившегося мальчишку, рискует попасть за это под суд, и соседи с готовностью выступают свидетелями обвинения. В 2006 году кандидат в президенты Чили от Гуманистической партии гневно клеймил на митинге рост политического насилия и в качестве примера, под одобрительные аплодисменты, указал на открытие в Сантьяго элитного университета, «куда принимают не всех желающих».

Впрочем, и бездействие не гарантирует от аналогичных упрёков. Американский психолог Р. Мэй [2001] утверждал, что его соотечественник, возражающий против войны во Вьетнаме, но продолжающий исправно платить налоги, участвует в «рассеянном насилии». Философы- постмодернисты уже склонны объявить насилием чуть не всякий художественный текст постольку, поскольку он нацелен на трансформацию картины мира (см. об этом [Флиер 2006]).

Наверное, прадеды усомнились бы в понимании родного языка, узнай они, что словом «насилие» можно назвать воспитание детей, убеждение и внушение, распространение идей, создание университета и даже непротивление злу...

О том, насколько отличались представления и ценности ещё 100150 лет тому назад, мы можем судить не только по историческим и этнографическим источникам, но и по классической художественной литературе, в том числе русской. «Вчерашний день, часу в шестом,/ Зашёл я на Сенную;/ Там били женщину кнутом,/ Крестьянку молодую./ Ни звука из её груди, лишь бич свистал, играя.» [Некрасов 1953, с. 13]. Вдумаемся: в центре столицы средь бела дня секут женщину. Прохожие (в их числе и знаменитый поэт) не возражают, да и сама она даже не кричит от боли - настолько всё обыденно и привычно. Читателю с богатым воображением предлагаю представить себе, какая буря поднялась бы в инфосфере (пресса, ТВ, интернет), случись сегодня что-либо подобное на Сенной площади.

Бытовые зарисовки такого рода изобилуют в произведениях Л.Н. Толстого, Ф.М. Достоевского, А.Н. Островского, Н.С. Лескова, М. Г орького и других писателей, раскрывая, часто как бы между делом, картину повседневного насилия в семьях, на деревенских сходках, на городских улицах, в учебных заведениях. Систематизированные исторические исследования расширяют эту картину. Мы видим, например, с какой удручающей регулярностью повторялись войны. За 303 года династии Романовых Россия воевала в общей сложности 346 лет - иногда одновременно велись две-три войны [Буровский 2003]. Если даже отвлечься от такого «разветвления» военных кампаний, за полуторатысячелетнюю историю от Киевской Руси страна жила мирно менее 150 лет (расчёт проведён В.А.

Литвиненко по хронологии, приведённой в книге [Справочник... 2008]). К этому добавлялись жестокие сословные, конфессиональные распри, полицейские репрессии и банальный криминал. Но все эти бедствия перекрывались насилием обыденным и повседневным. Регулярное избиение жён мужьями и детей родителями, публичные казни и порки на улицах, будничные конфликты, массовые драки «стенка на стенку» (которые, хотя и следовали определённым правилам, оставляли после себя убитых и искалеченных) - всё это составляло бытовой фон жизни [Демоз 2000; Щепанская 2001; Буровский 2008; Флиер 2008].

До ХХ века в мире не существовало практических систем воспитания детей без телесных наказаний, причём Л. Демоз отмечает, что «помогающий» стиль обучения сложился только к середине ХХ века (см. также [Кон 2011]). «Сбережёшь розги - испортишь ребёнка», - внушали английские педагоги. Секли не только малолетних простолюдинов, но и княжеских, и даже царских отпрысков. «Домострой» регламентировал приёмы «воспитания» жён в боярских семьях: негоже бить (боярыню!) посохом, кулаком, при детях и при слугах - воспитывать полагалось наедине и плетью; с женщинами простого происхождения так не церемонились. В Западной Европе действовал ещё более страшный документ - «Молот ведьм», по которому привередливых жён, а то и просто красивых женщин (отвлекающих мужской пол от мыслей о Боге) жгли на кострах. А в Лондоне до сих пор не упразднён закон, запрещающий бить жену после 21:00, чтобы её вопли не мешали отдыхать соседям. Семейное насилие поощрялось как официальными документами, так и прямой ссылкой на священные тексты. И не случайно социологи фиксируют положительную корреляцию между религиозностью населения и насильственной преступностью [Ганнушкин 2011; Докинз 2008].

Кроме физического насилия, о котором мы здесь преимущественно говорим, человек в традиционных культурах подвергался самым грубым формам насилия морально-психологического. Регулярное запугивание социальными и небесными карами - предмет самостоятельного обсуждения (см., напр., [Докинз 2008]). Здесь же приведу пример неожиданный и почти забавный.

В городе Алкала, под Мадридом, в одном из старейших испанских университетов (основан в 1499 году), коллеги рассказали мне, как в XVI веке наказывались нерадивые студенты. Юноша, заваливший экзамен, покидал аудиторию через особую дверь с надписью «Выход для ослов». На него надевали шапку с ослиными ушами, без которой он не имел права выходить из дома, пока не исправит оценку, причём иногда такой возможности приходилось ждать целый год. Встречая на улице парня с ослиными ушами, прохожие в него плевали. С присущим испанскому языку изяществом эти плевки назывались «алкалинскими снежинками»...

Поскольку операционализовать понятие насилия так, чтобы оно было пригодно для всех культур и для всех случаев общественной жизни, не представляется возможным, мы использовали для кросскультурных сопоставлений показатели насильственной смертности. Но и более конкретное понятие физического убийства варьируется в очень широком диапазоне от культуры к культуре, а точнее - от эпохи к эпохе. Характерно в этой связи наблюдение известного французского антрополога М. Мосса: «Австралийцы считают естественной только ту смерть, которую мы считаем насильственной» (цит. по [Савчук 2001, с.476]).

Оставляя «лишних» младенцев на покидаемых стоянках и тем самым заведомо обрекая их на смерть, первобытные люди вовсе не усматривают в этом действии акт убийства, равно как принесение детей (особенно женского пола) в жертву. Удивительно многообразные приёмы постнатальных абортов ни в коей мере не составляют специфику первобытного общества, но сопутствуют повседневной жизни во всех традиционных культурах. При отсутствии надёжных противозачаточных средств и медицинских внутриутробных абортов процветали бесчисленные практики умерщвления родителями «ненужных» или недостаточно здоровых детей. Некоторые этнографы даже усматривают в этом своеобразную «мудрость обычаев» - так поддерживалась демографическая стабильность и вместе с тем генетическая «добротность» популяций. Для устранения «избыточных» членов семьи или племени использовали, кроме ритуальных жертвоприношений, голод, отравление, переохлаждение и простое удушение. Такие действия носили, а кое-где продолжают носить нормативный характер, не относясь обществом к разряду убийств и не вызывая протеста.

О том, с какой лёгкостью люди - от палеолитических охотников- собирателей до европейцев XIX века - отделывались от «избыточного» потомства, нам известно, опять-таки, не только из специальной литературы (см. [Clastres 1967; Демоз 2000; Каневский 1998] и др.), но и из художественной классики.

Говоря о России, вспомним, например, как Л.Н. Толстой рассказывает о матери Катюши Масловой: «Незамужняя женщина эта рожала каждый год и, как это обыкновенно делается по деревням (курсив мой - А.Н.), ребёнка крестили, и потом мать не кормила нежеланно появившегося ненужного и мешавшего работе ребёнка, и он скоро умирал от голода» [Толстой 1993, с.7]. В биографии А.В. Суворова рассказано, как великий полководец, высланный Павлом I в родное имение, заботился о благополучии крестьян и их детей - «будущих царских солдат». При этом он, по армейской привычке, оформлял свои распоряжения по деревне в письменные приказы. В одном из них говорится: «Известно стало, что иные родители ребят своих в оспе от простуды не укрывали и не надлежащим питали. Небрежных отцов должно сечь нещадно в мирском кругу, а мужья - те с их жёнами управятся сами» [Осипов-Куперман 1961, с.68]. А уже в начале ХХ века В.В. Вересаев, рассказывая о том, как крестьяне протестуют против стремления медиков лечить больных деревенских детей, записал поразительную народную поговорку: «Дай, Господи, скотину с приплодцем, а деток с приморцем» [Вересаев 1988, с.274]...

Но речь идет не только об инфантициде. Историки религии и права не раз подчёркивали, что в дискурсе первобытной или архаичной культуры жертвоприношения взрослых людей также не являются актами насилия [Мальцев 2012]. Например, в Месоамерике в Древнем Египте, в Шумере и других раннеклассовых образованиях «человеческие жертвоприношения. считались необходимым средством для поддержания жизни божеств, а следовательно, и сохранения существующей Вселенной» [Кинжалов 1991, с.173]. И кушитский юноша, обязанный подарить невесте голову мужчины из соседнего племени, не «убивает» свою жертву, а совершает ритуальные действия, имеющие целью вступление в брак. Судя по этнографическим описаниям, в ряде случаев жертва людоедства может вызывать к себе самое доброе и даже восторженное отношение. Туземцы, судимые (судом белых колонизаторов) за то, что убили и съели миссионера, оправдывались: «Мы не хотели ему вреда, но мы очень нуждались в его мане, так как нам угрожали враги» [Введение... 1996, с. 117].

Ацтекские жрецы, ежечасно сжигавшие в храме вырезанное из груди человеческое сердце, только исполняли священный долг, и повара Монтесумы, изготовлявшие деликатесы из человеческого мяса, считали себя убийцами не больше, чем работники московского ресторана. Не ощущали себя таковыми и охотники за индейскими скальпами, легально занимавшиеся этим промыслом ещё в конце XIX века (прайс-лист, опубликованный правительством Калифорнии в 1889 году, фиксировал плату за скальпы ребёнка, женщины и взрослого мужчины [Энгельгардт 1899б]). В Африке европейцы охотились на бушменов. В книге [Кабо 1975] рассказано, как в 1830 году подданные английской королевы отделались от досаждавших им аборигенов Тасмании: выйдя организованно на загонную охоту, они поголовно отстреляли местное население. До появления слова «политкорректность» оставалось менее полутора сотен лет.

Английских колонизаторов поражала «типично индийская смесь насилия и мягкости» и, в частности, то, что в Индии «считали куда большим грехом убить корову, нежели человека» [Каневский 1998, с.270]. В Европе XIX века убить человека было уже труднее, однако, по свидетельству историков, вплоть до середины века публичные казни на площадях (смертью каралось 225 преступлений!) оставались любимым развлечением лондонской черни. Подчас и сами осуждённые (особенно женщины) относились к собственной казни как к спектаклю, тщательно продумывая детали, вплоть до платья и причёски (парика). Поведение на эшафоте Марии Стюарт (1587 год) или Шарлотты Корде (1793 год) надолго запечатлелись в памяти не только из-за неординарности героинь, но и потому, что завершились неожиданными эксцессами: отрывом отрубленной головы от парика в первом случае и позорной оплеухой по отрубленной голове палача Сансона - во втором.

Первобытным сознанием незнакомый человек воспринимается как «нелюдь» и враг, подлежащий уничтожению; в глазах палеолитического охотника умерщвление чужака часто является «убийством» в меньшей степени, чем добыча зверя. Хотя неолитическая революция коренным образом изменила отношение к незнакомцам, тысячелетиями идеологи изобретали всё новые ухищрения, чтобы так или иначе реанимировать образ «чужаков», на которых не распространяются моральные и правовые нормы. Священнослужители - христианские, мусульманские и прочие, - которые теперь наперегонки «пиарят» себя громкими филиппиками по поводу искусственного прерывания беременности и прочих проявлений «бездуховности» наших современников, в прошлом не возражали ни против постнатальных абортов, ни против публичных казней. Не возражали они и против войны как таковой (см. подробнее Раздел 2.2). Войны регулярно объявлялись «священными», а геноцид в отношении неверных считался святым долгом доброго христианина (мусульманина). Клерикалы и подручные палачи изощрялись в ужесточении пыток и казней - инквизиторы-садисты верили, что телесные страдания дают жертве последний шанс на спасение бессмертной души [Roth 1964].

Показатели насильственной смертности в различных обществах, как и насилия вообще, не могут быть сопоставлены до тех пор, пока исследователь работает в парадигме традиционных школ исторической психологии, ориентированных на проникновение во внутренний дискурс изучаемой культуры или эпохи. Для проведения сопоставительных расчётов необходимо дополнить её эволюционно-исторической методологией, которая предполагает выделение внешних критериев. При этом ключевое понятие, сконструированное в рамках современной системы ценностей и представлений, примеряется к культурам с иными внутренними координатами.

Правда, реконструировать представление об убийстве в современных культурах западного типа - тоже задача непростая, требующая критической рефлексии и чёткого обозначения критериев.

Сразу вынесем за скобки действия, обернувшиеся гибелью людей, которая не входила в намерения субъекта: дорожные, техногенные аварии и т.д. Катастрофы, вызванные неумеренным применением технологий (охоты, войны, земледелия и т.д.), имеют многотысячелетнюю историю, причём в относительном выражении человеческие и хозяйственные потери от техногенных катастроф в современном мире, по крайней мере, не превышают соответствующих показателей для прежних эпох. Например, в расчёте на единицу производимой энергии атомная электростанция безопаснее, чем традиционная «русская печь», которая регулярно вызывала пожары, уничтожавшие целые деревни [Работнов 1992].

Далее выясняется, что преднамеренное прерывание человеческой жизни не исключительно сопряжено с насилием. Наиболее яркий пример ненасильственного лишения жизни в современной культуре - эвтаназия, которая уже официально узаконена в ряде европейских стран.

Как выше отмечено, много эмоциональных споров в последние десятилетия вызывает проблема внутриутробных абортов. Сравнив это с безразличием к постнатальным абортам в традиционных культурах, легко убедиться, сколь заметно возросла ценность человеческой индивидуальности. Мы разделяем крайне негативное отношение к внутриутробным абортам, но исходим из того, что удаление плода путём хирургического вмешательства или провокации выкидыша (горячие ванны, горчичники, поднятие тяжестей беременной женщиной и т.д.) категорически отличается от умерщвления родившихся младенцев, которое безусловно является убийством.

Особняком стоит такой сложный феномен, как самоубийство. В V веке Августин приравнял это действие к убийству и объявил его греховным, так как массовое лишение себя жизни составило угрозу для христианского государства. До того приверженцы авторитетных христианских сект охотно ускоряли свой переход в Царство Христово, полагая это высшей доблестью [Трегубов, Вагин 1993; Каневский 1998]. «Мода» на ту или иную форму самоубийств неоднократно возрождалась и в Новейшей истории.

Например, в повести И.В. Гёте «Страдания молодого Вертера» самоубийство главного героя из-за несчастной любви описано настолько «эстетично», что это спровоцировало в Г ермании настоящую эпидемию юношеских самоубийств. Такая же эпидемия случилась среди молодых революционных радикалов в России начала ХХ века [Могильнер 1994]. В современном мире число самоубийств превосходит число взаимных убийств: по данным ВОЗ, в 2000 году на планете совершено примерно 199000 бытовых убийств, 310000 человек погибли от увечий и травм, связанных с военными действиями, и 815000 добровольно ушли из жизни [Насилие ...2002].

С учётом всех оговорок и уточнений приведу рабочее определение, которое следует рассматривать только как функциональное обозначение предмета. Убийством будем называть преднамеренное лишение человека жизни путём прямого физического воздействия или перекрытия доступа к ресурсам жизнеобеспечения вопреки его воле.

Приняв эту ориентировочную формулировку, мы ввели для сравнительной характеристики кросс-культурный коэффициент кровопролитности (Bloodshed Ratio - BR) - отношение среднего числа убийств в единицу времени k(At) к численности населения P(At):

K(At)              m

BR =              ) '              (I)

p (At)

Для расчёта и сравнения коэффициентов при исследовании крупных социальных образований и длительных исторических периодов необходимы дополнительные методы оценки величин в числителе и в знаменателе формулы (I).

Общее число убийств в мире на протяжении столетия (t = 100 лет) условно определяется как сумма трёх слагаемых - жертв войн (war victims - wv), политических репрессий (repression victims - rv) и бытового насилия (everyday victims - ev). Таким образом, K = wv + rv + ev. Чтобы получить число в знаменателе, мы используем понятие интегральное население века. Насколько нам известно, такой показатель (как и коэффициент кровопролитности) ранее не использовался. Проконсультировавшись со специалистами, мы сочли допустимым условно рассчитывать интегральное население как сумму демографических показателей в начале, в середине и в конце столетия, т.е. в 01, 50 и 100 годах: P = p1 + р2 + р3.

Разумеется, такой способ расчёта весьма уязвим. Люди, хронологически пересекшие две из условно выделенных дат, регистрируются дважды, а те, чей срок жизни уместился в промежутке между ними, вовсе выпадают из внимания. Особенно явно цинизм больших чисел выразился в том факте, что мужчины, родившиеся в начале 1920-х и погибшие на фронтах Второй мировой войны, составляют заметную долю насильственных потерь ХХ века, но не учитываются при расчёте «интегрального населения». Тем не менее, за отсутствием более надёжной процедуры, мы вынуждены довольствоваться тем общим и сугубо математическим соображением, что число обитателей планеты, переживших две рубежные даты, компенсирует число людей, родившихся и умерших в промежутке между ними. Для начала важно унифицировать процедуру, что позволит в первом приближении уловить долгосрочную историческую тенденцию.

В итоге получаем уравнение, выражающее коэффициент кро- вопролитности века:

где:

kj = w v (war victims) - общее число военных жертв;

k2 = r v (repression victims) - общее число жертв политических

репрессий;

k3 = e v (everyday victims) - общее число бытовых жертв; pi - численность населения Земли в начале столетия (01-й год); p2 - численность населения в середине столетия (50-й год); p3 - численность населения в конце столетия (100-й год).

Так, согласно принятой методике, интегральное население ХХ столетия складывается из суммы численностей населения мира в 1901 году (1.6 млрд.), в 1950 году (2.5 млрд.) и в 2000 году (6 млрд.) и, таким образом, оно составило 10.1 млрд. человек. Относительно этого числа можно рассчитывать коэффициент кровопро- литности века.

Во всех международных и гражданских войнах века погибло, по нашим расчётам, от 100 до 120 млн. человек (ср. [Мироненко 2002]; число 187 млн. [Hobsbaum 1994] представляется необоснованным). Немецкий ученый Р. Руммель, специально изучавший историю политических репрессий, утверждает: «С 1900 года вне войн и других вооружённых конфликтов правительствами было убито... 119.400.000 человек, из коих 95.200.000 - марксистскими правительствами» [Rummel 1990, p.XI]. Многие считают последнее число завышенным и даже политически заказным (в сравнительной таблице Пинкера, например, указаны 20 млн. жертв репрессий в СССР и 40 млн. в маоистском Китае [Pinker 2011, p. 195]). Смущает также неправдоподобная точность показателей при противоречивых и труднодоступных исходных данных. Кроме того, часто «превентивные» массовые репрессии осуществлялись в тылу воюющих государств, и их жертвы включены в наш расчёт военных потерь.

Всё же, с учетом приведенных замечаний, примем число 119 млн. как максимальную оценку.

Значительную долю насильственных жертв всегда составляли бытовые убийства, хотя «невооруженным глазом» они менее всего заметны. В социологии известен так называемый закон Веркко, наименованный по фамилии финского криминолога, который показал, что уровень семейного насилия в различных странах и исторических эпохах составляет более постоянную величину, чем насилие вне семьи [Daly, Wilson 1988; Eisner 2003, 2008; Pinker 2011]. Это по существу близко к нашему результату, полученному при сравнении показателей насильственной смертности от различных видов боевого оружия и от предметов повседневного обихода (см. §1.1.1.6).

Надёжных глобальных данных по бытовой насильственной смертности нам получить не удалось, но для прикидочного расчёта воспользуемся косвенным показателем. В последние годы XX века среднее число бытовых убийств в мире оценивается как 9.2 на 100 тысяч человек в год [Насилие... 2002]. Экстраполировав этот показатель на всё столетие (что само по себе произвольно и приемлемо лишь для начальной ориентировки), путём несложных подсчётов получаем, что в XX веке в бытовых конфликтах погибло более 90 млн. человек.

Если число жертв репрессий, вероятнее всего, завышено, то приведённое число бытовых жертв наверняка занижено. Как утверждают криминологи, и теперь статистика регистрирует лишь около 38% реальных убийств [Ли 2002]. Кроме того, есть основания думать, что в начале века, хотя население было меньшим, процент бытовых убийств от численности населения был в целом выше. Поэтому, чтобы получить правдоподобную оценку, утроим полученное число.

Примем максимальные оценки по всем параметрам, дающие в общей сложности чудовищную сумму до полумиллиарда насильственных смертей. Согласно историко-демографическим таблицам, она равна всему населению Земли (!) в начале XVII века, но в ХХ веке число погибших от насилия составило около 5% живших на планете людей. Приняв среднегодовую численность населения Земли за 3,4 млрд., коэффициент кровопролитности можно грубо оценить как 0.0015 в год. Сколь бы условны, приблизительны и предварительны ни были привёденные показатели, они обрисовывают контуры целостной картины.

Как же выглядит родной для нас, суровый и многоликий век по сравнению с прежними эпохами? Исследование этого вопроса строится на сопоставлении архивных, мемуарных, археологических и этнографических свидетельств - там и настолько, где и насколько это возможно. Данные неполны и часто противоречивы. Например, числа военных потерь, в соответствии с культурной и политической конъюнктурой, приуменьшаются или преувеличиваются. К тому же часто критерии для оценки военных потерь изменчивы; не всегда ясно, идёт ли речь обо всех погибших или только о знатных воинах и т.д. [Wright 1942; Урланис 1994; Контамин 2001; Сорокин 2000]8.

Добавлю, что исторические сопоставления внутри отдельного региона не показывают ничего кроме бессистемных и не поддающихся осмыслению флуктуаций. Это наглядно продемонстрировала классическая книга П.А. Сорокина [2000], значительная часть которой посвящена сравнительному исследованию военных потерь в античной Европе и в Европе последних веков. Сопоставление глобальных показателей ещё более трудоёмко, но оно выявляет определённую динамику.

Так, в ХХ веке Европа дала 65-70% военных потерь всей планеты, тогда как XIX век выглядит почти идиллически. Идиллия, однако, разрушается, если рассматривать человечество в целом. По Б.Ц. Урланису [1994], во всех колониальных войнах XIX века погибли 106.000 европейских солдат и миллионы туземцев, общее число которых трудно поддаётся счёту. Есть основания полагать, что даже по абсолютному числу необратимых потерь в вооружённых конфликтах XIX век не уступает ХХ веку, а по относительным показателям превосходит его в разы. Чрезвычайно велик, например, разнобой по поводу числа жертв Опиумных войн и Тай- пинского восстания в Китае [Дикарёв 1991; Wang Yumin 1993; Cao Shuji 2001], но, если отбросить крайние оценки, они могли составить от 60 до 100 млн. человек. Кровопролитные войны происходили и в других регионах Азии, Африки, Австралии, Северной и Южной Америки, причём в ряде случаев осуществлялся неприкрытый геноцид коренного населения, когда «война» перетекала в «репрессии» и просто в расправы над неспособными к адекватному сопротивлению этносами. По масштабу человеческих жертв уничтожение «диких рас» и «реакционных народов» (см. §1.1.1.4) не уступает концлагерям и газовым камерам. Последние были изобретены в ХХ веке как раз для того, чтобы скрывать зверства тоталитарных режимов, но прежде такая «стыдливость» не требовалась, коль скоро геноцид объявляли «естественным законом эволюции» и даже веянием «прогресса».

На этом фоне 5.5 млн. европейских военных потерь в XIX веке едва ли превысили 5 - 7% мировых потерь.

По всей видимости, ниже, чем в любую из прежних эпох, был в ХХ веке и процент бытовых жертв. Суждения же о нём как апофеозе жестокости основаны на антропологически и социологически некорректных посылах. Во-первых, к последнему столетию примеряются гораздо более высокие гуманистические стандарты, чем к прежним эпохам. Во-вторых, относительные критерии подменяются абсолютными, причём выпячиваются жертвы военного и политического насилия и игнорируется динамика бытовых жертв. В- третьих, сохраняется инерция евроцентрического мышления: страданиям европейцев придаётся больший вес, нежели страданиям всех прочих людей (см. также §1.1.2.7). Кроме того, в-четвёртых, эта историческая близорукость демонстрирует, что даже профессиональные учёные подвержены характерной иллюзии, которая экспериментально выявлена в когнитивной психологии и названа эвристикой доступности: распространённость явления оценивается тем выше, чем легче вспомнить подходящие примеры [Tversky, Kahneman 1973].

Возвращаясь к общеисторической тенденции, отметим, что снижение уровня социального насилия особенно наглядно при сравнении далёких друг от друга эпох. На основании независимых этнографических и археологических свидетельств мы оценили различие в коэффициенте кровопролитности между обществами ХХ века и племенами охотников-собирателей в полтора порядка [Назаретян 2008].

При этом некоторые исследователи утверждают, что процент жертв в открытых сражениях между племенами сопоставим с европейскими войнами ХХ века [Blainey 1975]. Но отчётливая грань между состояниями «войны» и «мира» отсутствует, а практика ночных набегов на соседние поселения [Gat 2006], межплеменных и внутриплеменных убийств даёт в целом довольно зловещую картину. Выше приведено замечание М. Мосса о «естественности»

насильственной смерти в понимании туземцев. Другой авторитетный антрополог Дж. Даймонд, обобщив свои многолетние наблюдения и критически осмыслив данные коллег, резюмировал: «В обществах с племенным укладом... большинство людей умирают не своей смертью, а в результате преднамеренных убийств» [Diamond 1999, с.277]. И такой известный поклонник палеолита, как М. Коэн, был вынужден признать, что даже в мирных племенах и при отсутствии формальных признаков войны «число убийств в расчёте на душу населения удивительно велико» [Cohen 1989, с. 131].

Л. Кили представил более дифференцированную картину, сопоставив процент убийств от численности населения в Европе и США ХХ века (при учёте войн, концлагерей и т.д.) с аналогичными показателями по восьми первобытным племенам различной степени «воинственности» из различных регионов мира [Keeley 1996]. При этом он учитывал только гибель взрослых мужчин, отвлекаясь от детских жертвоприношений и т.д. Тем не менее результат, представленный на Рис.1, впечатляет: средняя вероятность гибели от рук собратьев по разуму в воюющей Европе многократно ниже, чем даже в самом мирном палеолитическом племени.

Дживаро

Яномано

(Шарматари)

Мае Энга Дугум Дани

Мурнгин

Яномамо

(Намовэй)

Хули

Гебуси

Европа и США

(XX век)

Оценивая эти наблюдения и расчётные результаты, следует иметь в виду, что с последовательным ростом разрушительной мощи технологий и демографической плотности взаимные убийства облегчались не только инструментально, но и психологически - в

частности, благодаря увеличению необходимой и достаточной для этого дистанции, минимизации физического усилия, возможности одновременного поражения массы людей и т.д. Первобытному человеку убийство даётся гораздо труднее ещё и потому, что в его восприятии смерть не нейтрализует врага, а делает его более опасным. Дабы уберечь себя от мести со стороны убитого, его надо как минимум обезглавить и подвергнуть унесённую голову сложным процедурам. Как будет показано в §1.1.2.1, эти иррациональные страхи и обусловленные ими ритуалы уберегли наших далёких предков (и уберегают современные охотничьи племена) от полного самоистребления.

Но по мере того как убийства становились легче осуществимыми, действительный коэффициент насильственной смертности исторически последовательно сокращался. Такое парадоксальное сочетание фактов позволяет выделить пятый вектор социальной эволюции:              совершенствование культурно-психологических

средств ограничения физического насилия.

Последнюю тенденцию отличает ещё более выраженная нелинейность - мы далее покажем, что она издревле перемежалась всплесками смертоносного насилия даже на глобальном уровне, - причём социально-историческое развитие по вектору ограничения насилия, как и по четырём предыдущим, происходит в режиме гиперболического ускорения. Полмиллиона насильственных смертей в 2000 году составляют около 0.007% от 6.5 млрд. населения планеты, т.е. совокупный коэффициент кровопролитности в современном мире - 0.00007 (ср. 0.0015 в ХХ веке) - оказывается беспрецедентно низким. Отчёт ООН за 2010 год, когда население достигло млрд., дает приблизительно такое же число насильственных смертей [Global... 2011]. Особенно низок показатель в странах Евросоюза - 0.00001 и даже меньше [Pinker 2011].

В следующем параграфе, обсуждая приведённые показатели, мы исследуем, как обществу до сих пор удавалось адаптироваться к неуклонно возраставшим технологическим угрозам. А во Второй части будет показано, почему эти результаты, хотя они развенчивают миф о кровожадности цивилизации, не должны настраивать на благодушный лад. 

<< | >>
Источник: А.П. Назаретян. Нелинейное будущее Мегаисторические, синергетические и культурно-психологические предпосылки глобальногопрогнозирования. 2013

Еще по теме §1.1.1.5. Пятый вектор эволюции: ограничение физического насилия. Коэффициент кровопролитности как кросс-культурный показатель:

  1. 3.2. ИСКУССТВО КАК УНИКАЛЬНЫЙ МЕХАНИЗМ КУЛЬТУРНОЙ ЭВОЛЮЦИИ
  2. КОММУНИКАЦИИ В СИСТЕМЕ МЕЖДУНАРОДНОГО МЕНЕДЖМЕНТА: КРОСС-КУЛЬТУРНЫЙ АНАЛИЗ
  3. Кросс-культурные гендерно-ролевые идеологии
  4. 6. Показатели продукции, коэффициенты ее выпуска
  5. ФИЗИЧЕСКОЕ НАСИЛИЕ
  6. ПОСЛЕДСТВИЯ ФИЗИЧЕСКОГО И СЕКСУАЛЬНОГО НАСИЛИЯ
  7. СЕМЬИ, В КОТОРЫХ ПРОИСХОДИТ СЕКСУАЛЬНОЕ И ФИЗИЧЕСКОЕ НАСИЛИЕ
  8. СОЦИАЛЬНЫЕ И КУЛЬТУРНЫЕ ФАКТОРЫ РИСКА ПРИМЕНЕНИЯ НАСИЛИЯ
  9. Физическое насилие и отсутствие родительской заботы
  10. § 17. Причины ограничения правоспособности физических лиц в частном праве. Соображения общего характера
  11. КТО ЧАЩЕ ВСЕГО СТАНОВИТСЯ ЖЕРТВОЙ ШКОЛЬНОГО НАСИЛИЯ? НАСИЛИЕ В ШКОЛЕ
  12. ФИНАНСОВЫЕ КОЭФФИЦИЕНТЫ КАК ИНСТРУМЕНТ КРАТКОСРОЧНОЙ ФИНАНСОВОЙ ПОЛИТИКИ
  13. ПСИХОТЕРАПИЯ НАСИЛИЯ ФОРМЫ И МЕТОДЫ РАБОТЫ С ДЕТЬМИ, ПЕРЕЖИВШИМИ НАСИЛИЕ ОБЩИЕ СТРАТЕГИИ И РЕКОМЕНДАЦИИ